Раздался третий звонок, и гости стали рассаживаться по местам. Иратов приобнял Верушку, и они скрылись в тени своей ложи. Люстры сменили свой солнечный свет на лунный, последние ноты какофонии вознеслись к сводам театра, легкие покашливания в зале – и вдруг тишина… Магия безмолвия! Так тихо бывает за мгновение до урагана и в театре… Сверху было хорошо видно, как дирижер взмахнул палочкой, оркестр вступил слаженно, стремительно разлетелся в стороны бордовый с золотом занавес, открывая нам первую картину великой оперы Чайковского.
Конечно, я знал, и реклама о том возвещала, что спектакль авангардный, да и слухи ходили, что все на грани, но то, что вместо усадьбы Лариных я буду наблюдать заброшенную фабрику, стены которой исписаны нецензурными словами, потрясло меня тотчас и наповал, словно Моне Лизе пририсовали фингал под глазом. А тут еще какие-то странные, словно вурдалаки, люди с подвыванием несли помещице, одетой в джинсовый костюм, вместо праздничного снопа пшеницы какую-то огромную охапку пожухлой травы. И до боли знакомая трава. Зверобой? А няня Лариных в рваных легинсах кипятит какое-то месиво в большом чане, помешивая варево деревянным черпаком. Из-за кулис доносятся слова Пушкина, распеваемые женскими джазовыми голосами, – то, видать, Ольга и Татьяна Ларины по смыслу.
– Как я люблю под звуки песен этих мечтами уноситься иногда куда-то, куда-то далеко… – пропела Татьяна.
– Ах, Таня, Таня! Всегда мечтаешь ты. А я так не в тебя – мне весело, когда я пенье слышу, – вторила Ольга.
* * *
Гадость! Определенная гадость! – вскипело во мне. Пусть авангард, пусть я ничего не понимаю в современном, но это же психиатрия! У режиссера шизофрения!
Здесь со сцены потянуло дымком. Это рабочие подожгли букет травы. И таким знакомым был сей дымок, что, казалось, весь зал в слаженном порыве задвигал носами, втягивая голубые клубы дыма от тлеющей травы.
– Марихуана! – зашептали сзади. – Точно марихуана!
– Безобразие! – выдавил дядька за мной, на что жена его, корова, велела супругу заткнуться – мол, бухгалтерской соображалке нечего делать в современной опере, и совсем грубо добавила: «Заткнись, убогий!»
Я настолько был потрясен происходящим на сцене, что и вымолвить бы ничего не смог. Шея словно схватилась бетоном, не вертелась, а кадык провалился чуть ли не до самых легких – думал, задохнусь…
Одна сцена сменяла другую. Ленский, по пояс обнаженный, вел великую теноровую партию глубочайшим басом, а кордебалет изображал хор греческих одалисок с обнаженными грудями, поющих про поля и реки.