Голова Антона Хансена снова упала на подушку. Я воспользовался случаем и задал важный вопрос:
– Вы не помните, на какой машине ездил Харальд Олесен?
Он ответил, не поднимая головы:
– Помню, а как же! В тот вечер он, как всегда, приехал на «вольво» тридцать второго года выпуска.
Я улыбнулся, подбадривая не только его, но и себя.
– Отлично, отлично. А что случилось потом с теми беженцами?
Сначала на лице Антона Хансена появилась слабая улыбка, затем ее сменила гримаса боли.
– К сожалению, про них я больше почти ничего не знаю. Нам не сказали, как их зовут; вообще не принято было рассказывать, кто они и куда потом деваются. Я их больше не видел, и мне кажется, что с ними случилась беда. Однажды, уже позже, я спросил Харальда Олесена, что с ними. Он вдруг посерьезнел, ответил, что им крупно не повезло, и запретил про них спрашивать. Сказал, мне лучше ничего не знать. Я и помалкивал. Я всегда очень уважал Харальда Олесена и слушался его. А все-таки про тех молодых людей я вспоминал часто, и во время войны, и потом. Почему-то мне кажется, что никто из них не пережил войну… – Он ненадолго замолчал, пару раз кашлянул и продолжал: – Зато одно я знаю точно: если бы не Харальд Олесен и не его сверхъестественное чутье, не спаслись бы и мы с женой. Немцы что-то заподозрили – а может, на нас донесли. На следующее утро мы проснулись от грохота: к нам вломились пять гестаповцев. Выбили дверь и перевернули все в квартире вверх дном. Они сразу заметили детский башмачок на полу и спросили, чей он, но тут нам повезло: он подошел по размеру нашему младшему сыну.
Последовала еще одна короткая пауза. Очевидно, воспоминания оказались слишком тяжелыми; голос Антона ослаб.
– И все равно меня арестовали и отправили в концлагерь Грини. Когда в то утро меня выводили из квартиры, я был уверен, что больше не увижу жену и детей. Меня допрашивали и били четыре дня, прежде чем отпустить. На третий день пригрозили расстрелом, если я не скажу, куда уехали беженцы и кто их увез. Я приготовился распрощаться с жизнью, но оказалось, что они блефовали. Даже к стенке меня поставили и навели пистолет, только он оказался незаряженным. Я ничего им не сказал, и они решили, что мне не в чем сознаваться. На следующий день меня отпустили. Я вернулся домой без трех зубов и ногтей на руках, но мы с женой радовались, что остались живы. На том и кончилось мое участие в Сопротивлении. Харальд сказал, что теперь за нами следят, и поэтому мы больше не можем прятать беженцев. Я не возражал.
Мне показалось, что Антон Хансен вот-вот расплачется. Послевоенные воспоминания оказались для него тяжелее военных. Когда он продолжил, голос у него упал почти до шепота и дрожал.