Василий смахнул из готовой чаши мелкие щепки, придирчиво оглядел работу свою, воткнул топор в сочную плоть бревна и утер пот с лица подолом холщовой рубахи.
— Все, брат Ивашка, пора на отдых, — весело сказал он и ловко спрыгнул на землю.
— Востер ты, воевода, топором махать, — доброзавистливо отозвался Ивашка, молодой парень, работавший на другом конце бревна. — Как ни стараюсь, а все не смогаю угнаться за тобой.
— Ну, верши-оканчивай, — сказал Василий и неспешно побрел к реке, широкая гладь которой была празднично расцвечена прощальными лучами заходящего солнца. Воевода спустился к краю берега, блаженно окунул в прохладную воду истомленные руки, плеснул в потное, соленое лицо полную пригоршню, после чего с удовольствием уселся на мягкую теплую траву. Взгляд его достиг другого берега и на какое-то время невольно задержался на большом черном пятне, кое-где зализанном уже языками неистребимой летней зелени.
Неприятные воспоминания шевельнулись в душе, опять тихонько заныло сердце, он отвернулся и, словно стараясь утешить себя, любовно оглядел возвышающийся поодаль новый бревенчатый сруб, с которого как раз в это время спрыгивал Ивашка. Сруб был хорош, но сквозь ладную вязь свежерубленных венцов глянули на Василия Нырка суровые глаза молодого новгородского ушкуйника, разбившего рать, спалившего город, с позором прогнавшего гледенского воеводу от этой земли.
Василий вспомнил, как шел он прочь, как понуро плелись за ним Ивашка и Никодим. Все трое молчали, тихо было на земле, только трещал догорающий пожар да где-то далеко за спиной выли по-звериному обезумевшие гледенские бабы. А в душе воеводы трещал и выл иной пожар — пожар нестерпимой обиды, бессильной ярости и неистребимой ненависти. Ему хотелось как можно скорее добраться до стольного Владимира, испросить у великого князя войска, догнать новгородцев и бить, крушить, рубить и топтать, пока последний супостат не рухнет у ног его бездыханным.
Василий вспомнил, как, уходя тогда от страшного места, он остановился вдруг так неожиданно, что шедший следом Никодим боднул его опущенной головой в спину. Ничего не сказал Никодим, мужик смирный и молчаливый, а воевода как-то разом понял, что не сможет он встать пред светлые очи Всеволода Георгиевича. Не потому, что боязно, а потому, что стыдно:
Восемь лет назад, посылая дружину в земли полночные, наказал великий князь поставить город в устье Юга-реки.
— Не для себя бьюсь-хлопаюсь, воевода, — говорил он Василию в доверительной беседе с глазу на глаз, — Надобно нам державу крепить, дабы не постигла ее участь Руси полуденной. Братец мой убиенный душою расцветал и отдыхал сердцем в своем Боголюбове, а все ж таки по старой памяти на Киев зарился. Мне же любы земли полночные, ими крепиться и прочиться будет держава наша. Заодно и новгородцев укоротить не мешало бы, а то разжились, как вши в коросте, никакого с ними сладу… Допрежь всего поставишь градец малый в устье Юга-реки, застолбишь местечко невеликое. А местечко то хоть и мало, да дорого, все тамошние пути через него проходят. На новгородцев не наскакивай, пусть себе гуляют… пока что. Главное твое дело обжиться, укрепиться, корешки пустить. А уж потом… Может, десять дет пройдет, может, двадцать, тогда только можно будет подумать о двинских угодьях и пределах югорских. Прощу тебя, воевода. — не спеши! Поспешишь, говорят, людей насмешишь, но коли ты поторопишься — не до смеху будет, уж я-то знаю шильников новгородских. Живи себе тихонько да думай о том времени, когда земля низовская прирастится тамошними полночными царствами, а ты станешь их хозяином и верным моим товарищем. Подумай сам, какая держава великая у нас с тобой получится. Такую державу никаким половцам, никаким нурманам не одолеть. Помни об этом и не спеши! Один шаг неверный и рухнет все, и опять нам сызнова начинать, а мы ведь не вечные…