— Ш-ш-ш. Не двигайся.
В буфетной оказался Шелби Хьюмс, муж моей двоюродной сестры, маменькин сынок, которого мне захотелось двинуть плечом так, что он отлетел в сторону.
— Пардон, — сказал он, вытирая с рубашки коктейль «Манхэттен», — не правда ли, мы — грубый парень.
Я был уверен, что отец здесь. Он был с близнецами Ливадии в комнате, залитой солнечным светом, или разглядывал содержимое холодильника на кухне. Он был на заднем дворе возле пионов или стоял перед домом, прислонившись к иве, как завсегдатай парижских Больших бульваров. Он стоял в лучах света. В тени. В вестибюле. Рядом со скамьей проповедника в центральном зале. У поленницу совершенствовался, вбивая клинья; в гараже стучал по трубе парового отопления.
— Ну, доволен? — спросила Элисон, когда я во второй раз прошел мимо нее.
Казалось, она валится с ног, совершенно раздавлена моим безумием. Я с болью в сердце задумался над тем, как случилось, что она, рыжеватая блондинка, закончившая с отличием факультет экономики, умеющая ругаться по-немецки и сражаться в волейбол так же яростно, как игрок-олимпиец, оказалась со мной.
— Пожалуйста, — сказал я, не так уж твердо зная, о чем просить. — Ты просто дай мне еще одну минутку, подожди здесь, ладно?
И снова меня вело, я взбежал по лестнице и направился в кабинет, когда-то его, теперь мой.
У двери заправил рубашку, пригладил волосы. Все его барахло я отвез на тележке в подвал — бумаги, красивую одежду и дорогие туалетные принадлежности, — отвез за годы до этого вечера, еще когда вернулся домой, а сейчас пытался, здраво размышляя, понять, на что он мог бы там смотреть. Да, у меня был беспорядок, чудовищный беспорядок. Я не столь педантичен, как он. Так что же ему было делать с моими книгами, хламом, в котором я терял себя, юриста, или с моими блестящими студенческими работами, с неотвязно беспрерывной болтовней, скажем Фолкнера, или с дождливыми домыслами Вордсворта насчет колокольного звона. Я представлял себе отца изучающим с подозрительностью копа пеструю мешанину на моих стенах: вырезанную из каталога картинку с изображением форели, которая, если щелкнуть пальцами по ее рту, качала хвостом; карточку Медицинской миссии Прямого пути сестер Богородицы; полное собрание лирических посланий к «Луи, Луи», наверное, самых грязных песен в Америке.
— Отец, — проговорил я.
Я не вошел туда. Ни к чему это было. Я просто окинул взглядом свой дом, мрачный и запущенный. Внизу несколько дверей: моя комната, комната матери, ее спальня; теперь, когда мать в инвалидном доме, — наша с Элисон. Пол вокруг меня был в пятнах; белые пятна, как хлорка на деревянных половицах; ковровая дорожка когда-то создавала ощущение праздника, ее рисунок, замысловатый и отчетливый, теперь кажется вытертым и пыльным, как старая вышивка. Обои в верхней части стен были пятнистыми, деревянная обшивка понизу — исцарапанная, инкрустация на ее ореховых панелях местами расшаталась и потрескалась. Штукатурка отстала, это было заметно, и три голые лампочки торчали в люстре в дальнем конце зала, дверная ручка шаталась под моей рукой, пол под ногами покачивался, как будто дом попал в дикий шторм, и возникало ощущение, что жизнь идет где-то в другом месте — например, внизу, возле камина в гостиной, где барон Хенли в миллионный раз рассказывает анекдот о джентльмене, наводящем блеск на свои туфли.