У памяти свои законы (Евдокимов) - страница 59

— Вот так вот и кормим, — покраснев, сказал Николай Николаевич, надел халат и побежал за мной, на ходу все еще смущенно толкуя что-то о сыне, о жене, избаловавшей его.

Иван Прокопьевич лежал на носилках в приемном покое. Николай Николаевич нагнулся и вдруг выпрямился, молча глядя на меня.

— Ну, что же вы, скорее в операционную! — со страхом прошептала я.

— Ведь он мертв, Зинаида Дмитриевна!

Он умер. Я опоздала на какие-нибудь пять минут, он умер уже здесь, в приемном покое.

Шатаясь, шаря руками, будто во тьме, я вышла на улицу. Лонгвин испуганно смотрел на меня. Я прошла мимо, сама не зная, куда и зачем иду. Он догнал меня.

— Чего уж теперь! Едем обратно.

— Да, да, — сказала я, — поедем.

И пошла дальше. Мимо флигеля, где жил Николай Николаевич, откуда доносился веселый смех ребенка, мимо санитарной машины, из которой выкатывали пустые носилки, мимо каких-то людей. Больничная собака Альма узнала меня, выскочила из конуры. Она вертелась у моих ног, елозила брюхом в пыли.

— Ах, Альма, Альма! — сказала я и села на камень у ограды больницы.

Альма ткнулась холодным носом в мои ладони, лизнула руки.

— Едем, доктор, — сказал Лонгвин.

Мне не хотелось уезжать. Здесь мне уже нечего было делать, но и уезжать мне не хотелось.

— Поезжайте, голубчик, — сказал я. — Сколько я вам должна?

— Пять рублей. — Он усмехнулся. — Но у тебя ж нет ничего: видел, как чемодан обшаривала.

— Есть, — сказала я, — есть.

Я злилась, хотя понимала: он заработал эти пять рублей. Отвернувшись, будто делаю что-то стыдное, не видя от слез своих рук, я открыла чемодан, развернула тряпицу, в которой лежали деньги Ивана Прокопьевича, и протянула Лонгвину пять рублей.

Он поколебался, взял.

— Жизнь, доктор, — почти грустно сказал он и положил ладонь мне на плечо. — Может, поедем, а?

У него была легкая, теплая, спокойная рука.

— Поедем, — вставая, сказала я.

Мне еще нужно было узнать, когда будет вскрытие, и я зашла в приемный покой.

— Кто хоронить-то будет? — спросил Николай Николаевич.

Я заплакала.

Милый Лонгвин, он всю дорогу пытался развеселить меня, и когда это ему удавалось, когда я ловила себя на том, что улыбаюсь, мне стыдно вдруг становилось и снова хотелось плакать. Но плакать я не могла, я уже выплакала все слезы. Наконец и Лонгвин затих. Долго молчал, потом сказал:

— Чудно! Помер человек, и ни черта, гляди, не изменилось. Я помру, закопают — и все, значит. А жил зачем? Чтоб ребеночка родить? Или для удобрения почвы? Дела! Ну там какой-нибудь вроде академика Курчатова — это ясно, оставил след, не зря родился. А мы?

Я ничего не ответила. Мы подъезжали к Новоморскому, и я попросила высадить меня у причала. Мне надо было бы домой пойти, но домой я не хотела идти, потому что у меня не хватило бы сил рассказать сейчас Ане, что произошло: слово «смерть» звучало для нее так, словно она слышала приговор самой себе.