– Пусть будет так. Я ваш, – отвечал военный министр, и этим словом была решена участь султана и Юсуфа.
– Они падут, чего они вполне заслуживают, благородный паша.
– В добрый час, – заключил Мансур этот тайный и столь обильный последствиями разговор.
Затем он вместе с военным министром вышел из зала Совета и провел его через всю галерею до самого выхода. Там они расстались.
Мансур-эфенди, торжествуя, вернулся в башню Мудрецов, а Гуссейн-Авни-паша в своем экипаже поехал в город, который все еще утопал в море света – уныние и неудовольствие толпы заглушались блеском праздника.
Между тем Сади так сильно возвысился в милости не только у великого визиря, но и у султана, что уже причислялся к визирям, не нося еще в действительности этого титула. Сильное, непреодолимое желание подниматься все выше и выше на пути к славе наполняло его душу, и в сердце его не было другой мысли, как только сделаться необходимым султану. Но великодушие Сади побуждало его сверх того преследовать еще и другую цель – облегчить нищету и бедствия народа. Махмуд-паша, великий визирь, нисколько не заботился о том, что положение низших классов в целом государстве с каждым днем становилось все ужасней, он преследовал только свои дипломатические планы, о внутренних же делах государства он очень мало беспокоился и менее всего думал о судьбе несчастного народа. Сади счел задачей своей жизни внять этим мукам, он хотел воспользоваться своим высоким положением не для своего личного обогащения, как это делало большинство других сановников, но для облегчения нужд и бедствий народа.
Эти стремления возбуждали в высших кругах только затаенный смех, а муширы и советники шептали друг другу, что эти человеколюбивые стремления молодого паши еще улягутся. Другие же полагали, что он должен питать слишком смелые замыслы на будущее, стремясь сделаться любимцем народа, и что это легко может ему удастся, так как вместе с рукой принцессы ему достанутся несметные богатства. Новый визирь Рашид-паша, а также и Гуссейн-Авни-паша выказывали ему большое расположение, а Сади был слишком доверчив, чтобы видеть за этим что-нибудь другое, кроме желания подружиться с ним. Сади сам был чужд всякого лукавства. Его исполненная благородных планов и стремлений душа, его жаждущий великих подвигов ум и в других не подозревал ничего дурного, а потому он чистосердечно и с радостью примкнул к новым друзьям.
Что он в этом бурном порывистом стремлении к славе и почестям забыл Рецию, что бледный образ ее только по ночам еще являлся ему во сне, виной тому было проснувшееся в нем честолюбие, которое заглушало все остальные чувства, но все-таки не могло уничтожить его благородства и великодушия. Первое время часто по ночам, когда он покоился на своих мягких подушках, когда блеск и свет угасали, и безмолвие ночи окружало его, в воображении его рисовался прекрасный образ Реции, слышался ее нежный голос, называвший его по имени. Он вскакивал с постели, и имя Реции замирало у него на устах. Утром же образ ее бледнел перед хлопотами во дворцах, перед просьбами бедных просителей, которым Сади покровительствовал, перед беседами с визирями и министрами, перед блеском трона, к ступеням которого он мог приблизиться. Потом образ исчезал, воспоминание терялось, внутренний голос, напоминавший ему о Реции, был заглушен суетой мира, жаждой подвигов. Упоенным взорам молодого паши представлялись ослепляющее сияние трона, заманчивая высота, и он чувствовал, что здесь найдется для него столько дела, сколько едва могли перенести его силы. Он чувствовал, что здесь на высоте необходимо честное сердце, бьющееся для блага народа и султана. И на нем, вышедшем из народа, прежде других лежала обязанность занять это место, которого недоставало при дворе, и выполнить все связанные с ним обязанности.