– Может быть, и придётся, – он тут же добавил: – Если только мы ещё можем полагаться на вселенную ТНЦ. Сделает ли она всё, что запрограммировано, не изменит ли процесс запуска, не подведёт ли… А то и не протащит ли туда модифицированные законы, от которых мы хотим убежать.
Мария посмотрела на Город. Здания пока что не рушились, иллюзия не распадалась.
– Если мы не можем полагаться даже на это, – сказала она, – что остаётся?
– Ничего, – мрачно ответил Дарэм. – Раз мы больше не знаем, как работает вселенная, мы бессильны.
Мария выдернула руку из его ладоней.
– Ну и что вы собираетесь делать? Думаете, если получите больший доступ к «Автоверсуму», чем обеспечивают каналы данных, проходящие через информационный узел, то сможете восстановить правила ТНЦ? Если целая грань пирамиды крикнет прилегающим процессорам «стоп», будет ли это значить больше, чем обычная цепочка передачи приказов?
– Нет. Попытаться можно, но я не верю, что это сработает.
– Тогда… что?
Дарэм напористо подался вперёд.
– Мы должны вернуть свои законы обратно. Нужно отправиться в «Автоверсум» и убедить ламбертиан принять наше объяснение их истории – раньше, чем они получат чёткую альтернативу. Мы должны убедить их, что мы их создали, пока это не перестало быть правдой.
29
Томас сидел в саду и смотрел, как роботы ухаживают за клумбами. Их серебряные конечности поблёскивали на солнце между ослепительно-белыми бутонами. Каждое движение было точным, экономным, без колебаний и пауз. Механизмы делали то, что должны были делать, не останавливаясь.
Когда роботы ушли, Томас всё ещё сидел и ждал. Трава была мягкой, небо светлым, воздух прохладным. Его это не обманывало. Такие моменты случались и прежде – почти спокойные. Они ничего не значили, ни о чём не возвещали, ничего не меняли. Их всегда сменяли новые видения распада, кошмары с мучениями. И очередное возвращение в Гамбург.
Томас почесал гладкую кожу на животе: последнее вырезанное им число давно исчезло. С тех пор он успел проткнуть свою кожу в тысяче мест: перерезал себе горло и запястья, пронзал лёгкие, вскрывал бедренную вену. Или он так считал – следов членовредительство не оставило.
Неподвижность сада начинала нервировать. В сцене была непроницаемость, сквозь которую Томас не мог прорваться, будто смотрел на непонятную диаграмму или не поддающуюся анализу абстрактную живопись. Пока он глядел на лужайку, краски и фактуры вдруг потекли, окончательно распавшись на бессмысленные цветовые пятна. Ничто не сдвинулось, не изменилось, но его способность интерпретировать оттенки и формы исчезла; сад перестал существовать.