Томление шло сейчас от знания того, что, будь он молод, красив, имей замечательные способности, и все равно не сумел бы обратить на себя внимание этой женщины. Начинался приступ, и потому Казанцев надолго был обижен красотой и невниманием этой женщины и завидовал ее настоящему или будущему избраннику. Он смирился только тем соображением, что избранник этот будет непременно существом ничтожнейшим, — была в Казанцеве такая уверенность.
Парк был пуст. Зелень тускло блестела от тугого сока. Недавняя буря повалила старые деревья, и они лежали, пронзая жару черными тягучими корнями.
По пруду лениво скользили две лодки. Старик лодочник нехотя переругивался с парнями в лодках — время их вышло, но не было сил преодолеть жару и прибиться к берегу, старику было все равно, сколько они катаются, но из кассы за ним зорко следила молодая женщина, и вот перед ней-то старик держал порядок.
Казанцев обогнул пруд, прошел мимо качелей и колеса смеха и вскоре вышел к другому пруду, здесь он рассчитывал немного посидеть и, переждав приступ, идти к своей учительнице.
Пруд обмелел, зацвели лилии, по густой траве Казанцев вошел в заросли леса — вот и его привычное место, всякий раз бывает здесь, когда приезжает к родителям, вот и знакомый пенек, Казанцев сел на него и наклонил голову, чтобы лучше слышать лесную жизнь.
Всякий раз, приходя сюда, он чувствует, что вот прошло пять, и десять, и пятнадцать лет, как он уехал отсюда, а лес все тот же, следовательно, и он, Казанцев, тот же. Десять лет назад он испытал это чувство, и пять лет назад оно еще было, но сейчас вызвать его вновь Казанцев не мог — лес, пожалуй, прежний, но сам он, вот беда, совсем другой. Хотелось бы ему впасть в благость при встрече со знакомым местом леса, но благости не было, а было, скорее всего, привычное равнодушие. В том-то и дело, что он понимает, что ему следует радоваться — густая зелень, суетятся муравьи, за спиной долбит свое дятел и в нем-то достаточно воли, чтоб всю жизнь добывать корм, кукует кукушка, — но радости не было.
Однако оставалась привычная с детства любовь к лесу, и Казанцев прислушался к начавшемуся предвечернему оживлению: над головой громко пел зяблик, вдруг он оборвал пение и несколько раз вскрикнул — не дождя ли ждет птица; серебряно, нежно и коротко пела пеночка, она заходилась то в частом треске, то в печальном, грустном свисте — откуда бы, что ведает она, птица малая; трелью уговаривал кого-то дрозд, но, отчаявшись в уговорах, переходил на тихое неразборчивое бормотание; все куковала кукушка; трудился бессменно дятел; вдали, слева на лесной опушке, горько, трагично даже ворковала горлица — конец лета она предчувствует, разделяет ли тоску другого живого существа; тугая льющаяся зелень смиряла себя с жарким накалом дня, сквозь зелень пробивались серебряные осколки пруда, вскрикивала, словно постанывая в плаче, незнакомая птица, чибис, что ли, ах, неправильно, несправедливо, несправедливо это, вдруг прорвало Казанцева, и то была не жалость к себе, не страх, что он ничего может больше не услышать, но вот именно с несправедливостью не мог смириться Казанцев.