— Плохо его дело, — задумчиво сказал Мазурин. — Увезут в тыл, забьют, замучают, а потом расстреляют. Пускай Орлинский в первом же бою сдается в плен.
— Что ты говоришь? — резко крикнул Карцев. — Как же это такое — сдаться в плен — разве можно? Ты ведь воюешь, не сдаешься.
— У меня и тут дела найдутся, — сердясь ответил Мазурин и, положив руку на плечо Карцева, тихо спросил его: — А ты думаешь, что я за царя воюю?
Карцев, пересиливая себя (не хотелось этого говорить), сказал:
— Видел я, как ты с ротой шел в атаку. Стрелял, кричал «ура». Значит, воюешь.
— Значит, воюю, — согласился Мазурин. — Что же тут поделаешь? Хочу я, не хочу, но я солдат, и некуда мне от этого уйти. Когда другие стреляют, стреляю и я. Я знаю, — продолжал он, подергиванием плеча поправляя за спиной винтовку, — что мне, тебе, всем им, — он показал рукой на солдатские колонны, — да всем им не за что воевать, но они воюют потому, что у них нет своей воли. И я здесь затем, чтобы помочь нам всем эту волю добыть.
— Помочь? — с горечью спросил Карцев. — Как же ты им можешь помочь? За одно острое слово тебя расстреляют. Да разве такую машину сковырнешь?
— Как, сам пока не знаю, — качая головой, ответил Мазурин. — Думаю, что на войне все делается скорее. На своей крови учится солдат. Ведь не один я так думаю. Я, может быть, только яснее других понимаю положение. Да, я стреляю, я воюю. Но если хоть чуточку повеет новым духом, если почую я, как солдат становится другим оттого, что доела его война, тогда я буду на своем месте, буду в открытую играть. Расскажу я тогда, каким путем идти надо, кровью своей напишу, что солдатская правда сходится с рабочей. Вот для чего я на фронте воюю. За себя, за тебя, за всех их.
Он говорил, а Карцев качал головой и с недоумением разглядывал его.
— Не идут с родины письма, — пожаловался Черницкий. — Действующая армия отрезана от живых людей. Там наверно знают о нас столько же, сколько и мы о них.
Они шли по тропинке, тянувшейся рядом с дорогой.
Здесь было мало людей, так как напуганные заревом и неудачными боями солдаты тесно шагали по дороге. Глухо лязгали штыки, мерный тяжелый топот тысяч сапог был похож на шум далекого прибоя.
— Спать хочется, — устало зевая, пробормотал Черницкий. — Что, если бы, ребята, завалиться нам всем троим под деревьями? Разыграем, кому посредине лечь, в теплоту. Утром догоним полк. Идет?
— Лучше пойдем, — предложил Карцев. — Тут опасно отставать, близко германские разъезды. Да и жители плохо относятся к русским.
Они пошли дальше. Пушечный выстрел донесся с запада — оттуда, где горело. Зарево усилилось. Как рана, багровело оно на темной, шелковистой коже неба. Сквозь густую сеть деревьев на дорогу и на солдат ложились неровные тусклые блики. Лес казался еще темнее. Он уходил к оврагу, к пожару, и вдали, вероятно, на самой лесной опушке самые зоркие и внимательные видели узкие золотые просеки огня и пухлые, нарастающие клубы дыма, похожие на горящий хлопок. Сзади в колонне что-то началось. Оттуда доносились крики и сначала редкие, потом все учащающиеся выстрелы.