– Сама видишь, ранена твоя матушка. Но ничего, поставим её на ноги. Бегать будет, как миленькая.
Рамут, выскользнув из объятий тётушки, бросилась к носилкам Северги, упала ей на грудь и прильнула к губам в поцелуе – таком же крепком, с каким навья когда-то прощалась с нею, десятилетней, ранним зимним утром. Только сейчас было лето, а Рамут недавно исполнилось пятнадцать.
– О... Прекрасная госпожа, что же ты делаешь со мной, несчастной? Я ведь теперь у твоих ног до конца своих дней... Твоя навек.
Дурацкая, наверно, была шутка, но ничего другого не пришло смертельно измученной Северге в голову – само сорвалось с пересохших губ. Этот поцелуй был сильнее удара, который лишил её половины тела, чище и мощнее летней грозы, светлее и нежнее весеннего цветения. Он дарил жизнь.
– Ну вот, половина лечения уже есть, – добродушно усмехнулась Бенеда. – Коли болящая шутит – значит, дело к поправке.
Товарищей Северги она велела накормить обедом, а саму навью приказала положить спиной на доску с ремнями и перенести на постель. Рамут, не сводившая с Северги напряжённых, пристально-синих глаз, спросила вдруг:
– Тётя, можно я сама буду лечить матушку? Я смогу!
Бенеда вскинула на неё внимательный, задумчиво-строгий, оценивающий взгляд, потом склонилась к навье:
– Ну что, дадим девочке попробовать силы? Она тут у нас уже на людях понемножку учится, так что не думай, что это совсем первый раз. Я рядом буду, ежели что – поправлю.
Северга вкладывала в свой взгляд всю щемящую ласку, всю свою жадную тоску, но лицо, словно тоже наполовину отнявшееся, не одолело улыбки. Только губы шевельнулись:
– Давай, детка. Я верю в тебя.
Рамут склонилась над нею, а к Бенеде подошёл пригожий, зеленоглазый и кудрявый юноша, в котором навья с трудом узнала Гудмо, и что-то зашептал костоправке на ухо. Он отвлёк её этим, а Рамут уже приступила: её лицо стало сосредоточенно-серьёзным, самоуглублённым, глаза потускнели и потемнели, а челюсти сжались. Её руки лежали на коленях и даже не касались навьи, но что-то страшно хрустнуло у Северги в спине, и боль накрыла её горным обвалом, раздавила, оглушила и ослепила. «Если больно – значит, тело живо и сможет выкарабкаться из бесчувственности», – изломанной молнией блеснула мысль. Из помертвевшего горла вырвался не крик, а хрип, и Рамут, ахнув, отшатнулась. Бенеда тут же накинулась на неё:
– Ты что творишь-то, раздолбайка? Думаешь, коли она ног не чувствует, то и обезболивание делать не надо?! Ты ж ей хребет на живую сломала! – С этими словами костоправка занесла руку, но влепила подзатыльник не Рамут, а Гудмо: – А ты пшёл вон, бездельник! Не мешайся тут...