— Да, возможно, вы и правы. Но мне кажется, что еще никогда женское тело не было так восславлено и выставлено напоказ. Оно выполняет те же функции, что и реклама, становится приманкой, предметом купли-продажи.
— Вы сказали одно слово, которое и является квинтэссенцией этой проблемы. Вот именно женское тело «выставлено», как прежде выставляли напоказ повешенных... Словом, правосудие свершилось. Но я что-то слишком разговорился, мне не мешает немного передохнуть.
Лаурана понял это как намек и немедленно поднялся.
— Нет, нет, не уходите, — сказал старик, видимо огорченный, что так быстро лишится редкой возможности побеседовать. Он снова впал в забытье; лицо его в профиль было красивым и чеканным, как на медали. Таким же его будут видеть потом все новые поколения студентов на бронзовом барельефе в вестибюле университета, а под барельефом будет торжественная надпись, которая непременно вызовет ироническую улыбку у каждого, кто ее ненароком прочтет.
«Однажды он так же тихо погрузится в реку смерти», — думал Лаурана, не отрывая от него глаз, пока старик, не шевелясь и точно продолжая прерванную мысль, не сказал вдруг:
— Некоторые факты и события лучше не вытаскивать на свет божий... Есть такая пословица, вернее, максима: мертвый — мертв, поможем живому. Если вы скажете это итальянцу с севера, он сразу же вообразит себе автомобильную катастрофу, убитого и раненого и решит, что разумнее оставить в покое мертвого и попытаться спасти раненого. Сицилиец же представит себе убитого и убийцу, и помочь живому для него значит помочь убийце. А что такое для сицилийца мертвец, лучше всех понял, пожалуй, Лоуренс[5], который, кстати, помог смешать эротику с дерьмом. Мертвец — это внушающий ужас обитатель чистилища, жалкий червь в человеческом облике, прыгающий на раскаленных угольях... Но если мертвец — наш кровный друг или родич, надо сделать все, чтобы живой, иначе говоря, убийца, поскорее узрел убитого в адском пламени чистилища. Я не сицилиец до мозга костей, и у меня никогда не было стремления помочь живым, то есть убийцам; к тому же я убежден, что тюрьма — это весьма конкретное воплощение чистилища. Но в гибели моего сына есть нечто такое, что заставляет меня подумать о живых, об их судьбе...
— Живые, иначе говоря убийцы?
— Нет, я имею в виду не тех живых, которые его непосредственно убили. Я думаю о живых, которые пробудили в нем эту нелюбовь к людям, научили его видеть темные стороны жизни и совершать непонятные поступки. Те, кому посчастливилось дожить до моих лет, склонны думать, что смерть — это волевой акт, в моем конкретном случае легкий волевой акт. В один прекрасный день мне надоест слушать голос вот этого, — он показал на проигрыватель, — шум города, служанку, которая шесть месяцев подряд поет о блеснувшей слезе, и мою невестку, которая десять лет ежедневно справляется о моем здоровье в тайной надежде услышать, что я наконец-то отошел в иной мир. И тогда я решу умереть, так же просто, как иные вешают телефонную трубку, когда им надоедает болтовня приставучего идиота или бездельника. Словом, я хочу сказать, что когда человек дошел до такого вот душевного состояния, смерть становится для него лишь неизбежной формальностью. И тогда, если есть виновные, их нужно искать среди самых близких людей. В случае с моим сыном можно начать и с меня, ведь отец всегда виноват, всегда.