— Да я и был его первый враг! — объявил актер, выпрямляясь и глядя на меня с большим интересом. — Я ненавидел его за абсолютное равнодушие! Он не брал в расчет ни правых, ни виноватых. Он всех поголовно считал одинаково никчемными. Он не верил ни в какие перестройки и революции. Он не утруждал себя ни чтением газет, ни просмотром теленовостей. Он мог задушить своим неверием в благо любой порыв души. В подпитии способен был ударить какого-нибудь подвернувшегося претендента на место гения резким словцом или брякнуть из Эмиля Кроткого: «Вкрался в литературу, как опечатка! Не оглядывайтесь, это я о вас, о вас!» И меня не щадил. В подпитии. Мог сказать: «Дурак ты, Володька! До сих пор веришь в непорочное зачатие! В значимость четырех и даже двух театральных действий! В собственную значительность! В необходимость всей этой театральной муры для жизни граждан!» Он мог убить словом! Расплескать полноту души безо всякой жалости!
— И почему же вы дружили? Почему пришли его хоронить?
— Потому что он был оттуда, с войны, и потому абсолютно одинок. Как и я. Мы ведь вернулись отнюдь не с той войны, которую разрешалось описывать долгие-долгие годы. Мы вернулись из ада. Мы знали правду. Мы тащили её на своем горбу. Но вынуждены были молчать. Это Михайлов и подобные ему «патриоты» с легкостью необыкновенной описывали бои «по правилам», потом как было плохо в лесостепи в четырнадцатом году и стало замечательно в пятьдесят девятом, как было худо до семнадцатого в тундре и как стало прекрасно там же после постройки избы-читальни… Словом, зарабатывали любовь властей, а значит, орденки и блага. Мой смоленский крестьянский дед говаривал: «Не лезь, Володька, в дерьмо, даже если оно сверху медом помазано».
— Почему же вы не запили?
— Смоленско-крестьянская закваска! Тебя на части порубили, а ты не мешкай, срастайся! У меня мечта была сыграть Гамлета. А в Гамлеты с пивным духом и красным носом уж точно не запишут! Держался и… привык. Кроме того, меня не терзала, прости Господи, истеричная Розочка, не требовала денег и благ, чтоб «не стыдно было перед другими». Тут клубок. Иногда я понимал Гарика. Все смешалось — и несчастье, и психозы, и претензии… Такую маман трудно любить. С такой женой сложно не пить. Но Семен по-своему сострадал ей и любил её. Сколько чего пережили вместе! Хотя, — актер двумя пальцами отдернул от шеи бабочку-галстук и отпустил, чтоб щелкнуло, главная его беда, считаю, была в другом. Семен выпал из своего гнезда…
— Как это?
— Ну ни то, ни се… ни «правый», ни «левый», ни еврей, ни русский, Гражданин мира. Он ни на какие тусовки «своих» не ходил. А сородичи его на этот счет строги. Им нужен каждый «штык» и чтоб непременно распевал с трибуны, каким он подвергался гонениям из-за «пятого пункта». И какое замечательное это мероприятие — перестройка. А он — молчок. Более того, как-то рванул с места в зале: мол, сородичи, еврейцы, о какой дискриминации ведете речь! Разуйте глаза, гляньте хоть в справочник Союза писателей, хоть в Союза кинематографистов — вас там навалом, все прочие нации придавили! Он мне сам об этом рассказывал.