На второй год взяли меня в пограничную стражу. Там уж никакого тебе покою. То этих… трабандистов ловить, то так на авось тревога — «В ружье!.. Беги!.. Ложись!.. Ужом ползи, лягухой прыгай!». Фитьфебель был зверь! Ротный — поручик, все больше пьяный или с барышнями польскими. А фитьфебель — царь и Бог; наш отделенный унтер перед ним как лист перед травой: «Слушаюсь!.. Рад стараться!..» Тот тебя ругнет, а этот сразу по скуле. И чуть что — под ружье с полной выкладкой. Еще и песку в ранец насыплет, чтобы потяжельше, и так стой столбом хоть в мороз, хоть в дождь, хоть в самую жару… Один солдатик зимой почти насмерть замерз. Еле отходили, а ногу потом отрезали. Калекой сделался. Сколько раз меня так ставили, не сосчитать. Стоишь на взгорке — это чтоб им — начальникам приметно было, чтобы шелохнуться не смел, — а на той стороне Пруссия… Деревня чистая. Избы все под черепицей… Мужики и в будни, и в поле в сапогах. Кони сытые, издаля видно. И пашут пароконными плугами. Железными. Блестят на солнышке. Сеют не с лукошка, а конными сеялками… И коровы гладкие, одна к одной, пегие, черно-белые… А пастух, как барин, в шляпе, в сапогах… Вот так смотришь-смотришь, а сам стоишь истуканом: башка трещит, глаза жжет, в сапоги пот натекает, портянки хоть выжимай…
В роте у нас, кто имел родителев или сродственников, какие жалели, тот получал посылки или когда трешку, а городские и побольше — ну, они к фитьфебелю, к унтеру: «Пожалуйте гостинчик, не побрезгуйте…» Так им служба полегче бывала. А мне и письма никто не написал… Нас — кто безродные сироты — строжили больше всех. И наряды вне очереди, и под ружье… А скульнешь с обиды: «За что караете невинно?» — еще хуже приложат. Да еще нагрозят — в арестантские роты пойдешь. Один солдатик был не русский. Татарин вроде с Кавказу. Его Махметкой дражнили. Тихий такой, безотказный. Душа добрая, всем рад пособить. А фитьфебель над им каждый день изгалялся. И гонял зазря — бегом, ползком, на карачках… И все муштровал, как честь отдавать, как здравствовать всех — ваши благородия, ваши превосходительства и аж императорское величество… У того и так язык путается, а с перепугу и вовсе немел. Стоит, плачет. А фитьфебель ему кулаком и по зубам, и по салазкам, и под дых: «Я тебе глотку прочищу!» И унтер туда же, и солдатики были такие, что только хи-хи да ха-ха… Так Махметка пошел одной ночью в караул — разулся, винтовку в рот стволом, а ногой босой на курок, застрелил себя насмерть… После того и я решился: не останусь при тех иродах. Днем опять стоял два часа под ружьем на солнцепеке — не угодил фитьфебелю, не так сапоги почистил. А ночью, как пошел в караул у самой границы, у ручья, кинул винтовку в кусты — леший с ней — и прощай Россия!..