"Самосская буква" – ипсилон. С этой буквой Пифагор из Самоса сравнивал дорогу человеческой жизни: сначала общая дорога жизни, затем раздвоение: направо – тонкая и узкая линия добра, налево – широкий путь зла. Как видим, клирики уже в те времена увлекались пышными выражениями, особливо в случаях, когда вели речь о высших личностях в государстве.
Не пренебрегали и обыкновенным анекдотом. Так, тот же Бруно рассказывает: Адальберт Бременский на роскошные яства молодому императору израсходовал все свои запасы, и стольнику не на что было приготовить обед, и вот тогда архиепископ просто спрятался в капелле и сделал вид, что ревностно молится. Стольник начал стучать в дверь. Архиепископ, услышав стук, пал на пол, будто совсем уже в отрешенном от всего молитвенном рвении. Стольник, тихо войдя в капеллу, начал покашливать, чтобы обратить на себя внимание архиепископа. Тщетно. Тогда стольник распростерся рядом с Адальбертом и начал шептать тому на ухо: "Помолитесь, чтобы вам было что сегодня поесть, ведь пока нет ничего, что можно бы с честью поставить на ваш стол". Адальберт вскочил на ноги: "Дурень! Что ты наделал! Ты прервал мою беседу с богом! Если б ты видел хоть раз мою беседу с ангелами, как сподобился мой живописец Трансмунд, ты никогда бы не осмелился приблизиться ко мне в час молитвы!.."
Клирик Бруно не находит для Генриха ни единого сочувственного слова.
"К чему привык человек в детстве, – приводит он слова царя Соломона, – того не оставит и в старости!"
Люттихский епископ Отберт написал историю жизни Генриха, можно сказать, в противовес озлобленному канонику Бруно. Лишь говоря об архиепископах Адальберте и Ганно, он соглашается с клириком: "Самое худое – что они дали полную свободу юношеским увлечениям Генриха, вместо того чтобы хранить его душу, как за печатью".
Правда, тут же Отберт торопливо добавляет: "Став самостоятельным, Генрих осудил многое из своего прошлого и исправил то, что было возможно.
Начал преследовать вражду, насильство, хищничество".
И дальше об императоре говорит уже только так: "Он владел миром, бедные владели им, ему служил мир, а он – бедным".
Или: "В толпе князей он заметно выделялся над всеми и казался выше, а в грозных чертах лица сияло некое особое достоинство".
И еще: "Он видел, будто глазами рыси, у кого на сердце к нему лежала любовь, у кого – ненависть".
Не забыто и этакое: "Генрих внимательно слушал чужую речь, а сам говорил мало и, лишь выждав мысли других, высказывал свою".
При нем, мол: "Правда имела силу и власть – право".
Через девятьсот лет трудно судить, кто прав, где истина, каким на самом деле был император? И одинаковом ли оставался всю жизнь? Ведь тот же, например, Отберт, столь высокими словами начинавший свою историю жизни Генриха, далее пишет: "На этом я хотел бы прервать речь, ибо теперь приходится коснуться раздоров, коварства, злодеяний, о которых писать правду опасно, а врать – преступно".