— Да? — Карие глаза насторожились.
— Мне кое-что нужно. Не могли бы принести из моей каюты... — А стюард? Он не мог бы...
— Это очень личное, дорогая. А поскольку по словам мистера Ханслетта вы, слава богу, немного моложе меня... — Он улыбнулся Ханслетту, показывая, что не нуждается в его позволении. — Фотографию на моем туалетном столике.
— Что?!
Она внезапно выпрямилась в кресле, упираясь руками в подлокотники, точно собиралась вскочить. И тут что-то изменилось в Скуросе, его улыбающиеся глаза стали мрачными, холодными и темными, а взгляд внезапно изменил направление. Это длилось какое-то мгновение, его жена, заметив этот взгляд, резко поднялась, расправив рукава своего платья. Она проделала это быстро и спокойно — но недостаточно быстро. Примерно в течение двух секунд руки ее были обнажены, и я увидел багровые синяки, охватывающие их дюйма на четыре ниже локтей.
Непрерывным кольцом. Такие синяки образуются не от ударов и не от давления пальцев. Синяки такого типа бывают от веревок. Скурос снова улыбался, вызывая звонком стюарда. Шарлотта Скурос, не говоря ни слова, вышла из каюты. Не удивительно, если бы мне только померещилось то, что я увидел. Но кто, черт возьми, знал, что это не так. Не за то мне платили жалованье, чтобы мне что-то мерещилось.
Мгновение спустя она вернулась, в руках у нее была фотография в рамке примерно шесть на восемь дюймов. Она вручила ее Скуросу и быстро села в свое кресло. На этот раз она была осторожнее с рукавами, но так, чтобы это не бросалось в глаза. — Моя жена, джентльмены, — сказал Скурос. Он приподнялся и пустил по кругу фотографию темноволосой, темноглазой женщины, улыбка украшала ее скуластое славянское лицо. — Моя первая жена Анна. Мы были вместе тридцать лет. Брак это не обязательно плохо... Это Анна, джентльмены.
Будь я рабом светских приличий, я должен был бы ударить его, растоптать. Чтобы мужчина демонстрировал в компании, что он держит у изголовья фотографию бывшей жены, после того, как он дал вонять всем, что нынешняя жена утратила привлекательность, после того, как он унизил ее — в это было невозможно поверять. Этого, да еще следов от веревок на руках его нынешней жены, было достаточно, чтобы застрелять его. Но я не мог этого сделать. И я не стал бы этого делать, потому что читал по глазам этого старого шута, по его голосу, что творилось в его душе. Если тут была игра — то самая искусная игра, какую мне доводилось видеть, а слеза, скатившаяся по его щеке, заслуживала всех Оскаров, какие были вручены со дня основания кинематографа. Если же это не было игрой, то значит передо мной был несчастный и одинокий человек, забывший весь мир, сосредоточившийся на единственной вещи, которая осталась ему от той, что он любил и что ушла безвременно. И так оно и было.