— Запомни, что сказал по такому же поводу один умник, — заявила однажды Мария, когда разговор — в который раз! — зашел о ее сестре. — Лучше быть хозяином собственных обезьянок и попугайчиков — тех, которых ты сам себе воображаешь, чем владеть целым зоопарком бешеных диких зверей, которые не только не подчиняются тебе, но вполне могут в конце концов сожрать тебя. То есть если ты разобрался в себе, значит, тебе все ясно и в этом опсихевшем мире! — так Мария попыталась растолковать мне смысл сказанного «умником». — Если у тебя чистая совесть и никому не удалось сломить твою гордость, сухая корочка покажется тебе слаще баницы[5], которую ты ела у госпожи сестры моей, земля ей пухом… порядочная стерва была она, но и я не лучше.
Я заметила, что при упоминании о сестре Мария неизменно добавляла «земля ей пухом» и при этом голос у нее чуть садился, становился более мягким и тихим, но, чтобы не выдать себя, она всегда тут же добавляла какое-нибудь грубое слово. Я больше не сомневалась — их ссору она переживала очень болезненно и эту боль унесла с собой в могилу.
Она постоянно требовала, чтобы я поподробнее рассказывала ей о житье-бытье в доме старшей Робевой, интересовалась каждой вещицей, которую мы продавали, чтобы жить, и при этом у Марии часто на глаза наворачивались слезы. Особенно разволновалась она из-за маленького иерусалимского крестика из серебра с бусинкой малахита посередине. После смерти матери отец паломничал ко гробу Господню, привез оттуда Марии этот крестик, и она носила его с раннего детства. Значит, старшая Робева действительно успела заграбастать все, что было в доме отца… За этот крестик мы получили литр оливкового масла.
Мария отказалась надевать платья, которые я принесла с собой. Она была крупной женщиной, и платья, конечно, были ей не впору, но я уверена, что, если бы даже она и смогла влезть в них, она все равно не сделала бы этого — из гордости. Однако она любила глядеть на меня, когда я надевала их, и говорила, что я очень похожа на ее сестру в молодости — такая же маленькая, аккуратненькая, хорошенькая… Воспоминания о сестре пробуждали тщательно скрываемую тоску об отцовском доме и давнем радостном детстве. И как бы она ни старалась изобразить из себя перед посторонними языкастую гордячку, от меня ей уже было не скрыть, что на самом деле она просто одинокая, несчастная женщина и жизнь ее течет не только в бедности, но и без всякого смысла. Я быстро поняла, что ее поведение в тире — это месть всем этим слюнтяям и ротозеям за то, что их дома кто-то ждет, заботится о них. Вот и я теперь также бью наотмашь словами юных бездельников, которые целыми днями торчат у меня в тире, вместо того чтобы учиться или работать. Да и зачем им работать, если папа носит, а мама месит.