Да не думай ты об этом, сказал он самому себе. Лучше об этом вообще не думать.
Однако, раз уж мы об этом заговорили, почему это стены гостиной чуть-чуть меняют цвет каждый день?
Зелёные, потом голубовато-зелёные и голубые, а иногда… иногда они медленно плывут и меняют цвет на глазах, словно смотришь на них поверх тлеющих углей жаровни.
Вопросы сыпались равномерно, один за другим, точно листы бумаги из типографского станка.
А чьё это лицо промелькнуло в окне за обедом? Чьи это были глаза?
— Ты что-то увидел?
— Нет, ничего, — ответил он тогда. — Но лучше нам задёрнуть занавески, тебе так не кажется?
— Роберт, ты что-то увидел?
— Ничего.
— А почему ты так смотришь в окно?
— Лучше нам всё-таки задёрнуть занавески, тебе так не кажется? — ответил он тогда.
Он шёл мимо того места, где паслась лошадь, и снова услышал её: храп, мягкие удары копытами, хруст пережёвываемой травы — казалось, это человек с хрустом жуёт сельдерей.
— Привет, лошадка! — крикнул он в темноту. — Лошадка, привет!
Неожиданно он почуял, как за спиной у него раздались шаги — кто-то настигал его медленными большими шагами, — и он остановился. Остановился и тот, другой. Он обернулся, вглядываясь в тьму.
— Добрый вечер, — сказал он. — Это опять ты? Он услышал, как в наступившей тишине ветер шевелит листья в изгороди.
— Ты опять за мной идёшь? — спросил он. Затем он повернулся и продолжил путь вслед за собакой, а человек пошёл за ним, ступая теперь совсем неслышно, будто передвигался на носках. Он остановился и ещё раз обернулся.
— Я не вижу тебя, — сказал он, — сейчас так темно. Я тебя знаю?
Снова тишина, и прохладный летний ветерок дует ему в лицо, и собака тянет за поводок, торопясь домой.
— Ладно, — громко сказал он. — Не хочешь — не отвечай. Но помни — я знаю, что ты идёшь за мной.
Кто-то решил разыграть его.
Где-то далеко в ночи, на западе, очень высоко в небе, он услышал слабый гул летящего самолёта. Он снова остановился, прислушиваясь.
— Далеко, — сказал он. — Сюда не долетит. Но почему, когда самолёт пролетает над его домом, всё у него внутри обрывается, и он умолкает и замирает на месте, и, будто парализованный, ждёт, когда засвистит-закричит бомба. Да вот хотя бы сегодня вечером.
— Почему это ты вдруг пригнулся? — спросила она тогда.
— Пригнулся?
— Да. Чего ты испугался?
— Пригнулся? — повторил он. — Не знаю, с чего это ты взяла.
— Ладно уж, не прикидывайся, — сказала она, сурово глядя па него своими голубовато-белыми глазами, слегка прищурившись, как это бывало всегда, когда выказывала ему презрение. Ему нравилось, как она прищуривается — веки опускаются, и глаза будто прячутся, когда презрение переполняет её.