В спальне осталось много чего после уехавших, погрузившихся в беспробудный сон и исчезнувших. Много вещей, на которые нам со Сфинксом было больно смотреть. Но ничего, ни одной вещицы не осталось после Табаки. Даже пуговицы. Я искал их специально. Перекопал все. Ни носка, ни стоптанного тапка, ни английской булавки, ни засохшей половинки булочки. Вообще ничего. Я перестал искать следы Табаки, когда заметил, что с коридорных стен исчезли сделанные им надписи и рисунки. После них даже не осталось пустых мест. Что-то там было нарисовано, только не то, что было раньше. А потом я вдруг спохватился, что забыл его лицо. Я помнил его всего целиком, его кудлатость и сумасшедшие наряды, и где он любил сидеть, и громкое чавканье, но черты лица стерлись из памяти. Какого цвета у него были глаза? Какой был нос — курносый или с горбинкой? Я порылся в своих набросках. Миллион раз я рисовал Шакала, и карандашом, и пером, и пастелью. Но не нашел ни одного рисунка. Как будто кто-то перекопал мои бумаги и выкрал именно те, на которых был изображен Шакал. Зато я нашел кучу набросков, которых не делал. Вернее, я не помнил, чтобы я их делал, хотя рука была моя — это точно.
Я рассказал об этом Гупи. К Сфинксу как-то не хотелось соваться.
— Табаки? — переспросил Гупи, наморщив лоб. И, честное слово, минуты две напрягал память, пока вспомнил, о ком идет речь.
После этого я даже удивился, обнаружив, что в дневнике сохранились сделанные Шакалом записи, а в сумке — подаренный им человечек из грецкого ореха.
— Подарок останется, — сказал мне Сфинкс. — Если запись в дневнике была, по его мнению, подарком, она тоже останется.
Я пролистал дневник и увидел, что из него исчезли только записи Стервятника о кактусах. На их месте оказались пробелы. Стало понятнее, отчего так худо Дорогуше и почему Гупи через раз называет Дракона вожаком.
Мои догадки, сомнения и страхи размазались по четырем дням нашей вахты в опустевшем Доме, притупились разговорами и ожиданием. Я чувствовал себя рыбкой в аквариуме, который забыли почистить, все было зыбко, неопределенно и необъяснимо, и, казалось, уже утрачена способность чему-то удивляться.
Погода стояла замечательная. Не жарко и не холодно, ни дождя, ни ветра, ни палящего зноя. Воздух был прозрачный и чистый. Дракон целыми днями, ворча себе под нос, раскладывал пасьянс или до одурения качал штангу, которую приволок с собой. Гупи с Дронтом играли в карты, а Дорогуша до того, как его забрали, только сидел в углу и злобно на всех таращился.
Когда я сказал, что мы — оставшиеся в Доме — сблизились, я не имел в виду Сфинкса. С ним все было наоборот, он как будто с каждым днем отъезжал все дальше, делался все отстраненнее и изможденнее, так что я стал бояться, что еще немного, и он тоже куда-нибудь исчезнет. Он спал в одежде и, по-моему, вообще не ел, не пил и не ходил в туалет. Русалка немного спасала положение, но, когда ее не было с нами, я старался поменьше на него смотреть. Сразу хотелось чем-то помочь, а когда я пытался что-нибудь для него сделать, он заметно напрягался, благодарил и тут же уходил. То же самое с Гупи и с Дронтом, не говоря уже о Драконе, и только с моим отцом они, как ни странно, сдружились. Вели по ночам долгие беседы, и папа, который, как мне казалось, с любым существом моложе двадцати способен вести себя только одним образом — гикая и хлопая его по спине, показал себя и умным собеседником, и философом, и человеком с юмором, в общем, не переставал удивлять меня. Он даже умудрился загнать Сфинкса в душ и переодел его потом во все чистое, запросто, как будто всю жизнь только тем и занимался. Жаль, что он приходил только по вечерам, после работы.