Эльвир онемел. В конце концов ему пришлось задать священнику тот же самый вопрос:
— Ты считаешь, что должен прогнать меня потому, что я не верю в богов?
— Нет, ты все перевернул.
— Что же ты, собственно, имеешь в виду, Энунд?
— Я хочу сказать, что есть жертвенную пищу — это грех.
— Мне следовало подумать об этом, — сказал Эльвир, — я немного поспешил.
— Подожди, — сказал священник, видя, что Эльвир собирается уходить. Предчувствуя, что Эльвир так и останется со своими заблуждениями, он вдруг понял, как много значит для него спасение души этого человека: — Эльвир, ты не должен допускать, чтобы жертвенная пища преграждала тебе путь к Господу!
— Это не я выдумал, — ответил Эльвир.
Энунд боролся с самим собой; у него не было никаких оснований принимать Эльвира как блудного сына. Если забыть эту историю с жертвоприношением, думал он, не принимать это так серьезно, в надежде на то, что Эльвир со временем все поймет…
Но он чувствовал, что, как бы он не хотел этого, он не может пойти против собственной совести.
— Эльвир, — растерянно сказал он, — вспомни Торберга, вспомни, как он умер, без причастия и без отпущения грехов… Ты не должен отправляться на битву, не решив для себя этот вопрос! С Торбергом случилось несчастье, когда он плыл из Эгга на юг, построив корабли в Стейнкьере. Он причалил во Фросте, чтобы переночевать там. И на него напал человек, желавший отомстить ему за позор своей дочери, и убил его.
— Ты мог бы, конечно, отпустить мне грехи, в которых я сочту нужным исповедоваться, — продолжал Эльвир.
Энунд задумался.
— Нет, — сказал он. — Ты не можешь торговаться с Богом.
Эльвир опустил голову, но потом снова взглянул на священника.
— Я могу поклясться тебе, что больше никогда не буду есть жертвенное мясо, — сказал он, — так что в будущем это будет для меня грехом, потому что это будет считаться нарушением клятвы.
— Для тебя и вчера это было грехом, — ответил священник. — И если ты не сознаешься передо мной в этом грехе и не раскаешься в нем, я не смогу дать тебе отпущение грехов.
— Не меньшим грехом было бы мое лицемерие, — сказал Эльвир. — И я не считаю, что поступил плохо.
— Значит, ты не веришь мне, священнику, что совершил грех?
Эльвир покачал головой.
И они расстались с сожалением.
* * *
— Ты должна пообещать мне вот что, Сигрид: если я не вернусь назад, окрести детей и окрестись сама.
Голос Эльвира казался чужим, когда он произносил эти слова, монотонным и вымученным. И в глубине его глаз, под маской равнодушия, которое он пытался напустить на себя, скрывалась боль.
Боль была на его лице и в последнее утро перед отъездом на юг, и еще что-то знакомое и близкое и в то же время чужое и далекое, путающее ее. И чувство, которое она испытывала к нему, ничего общего не имело с обычной тоской. Ведь Эльвир, привыкший говорить с ней обо всем на свете, в эту последнюю ночь молчал о том, что мучило его.