Как все дороги в глубокой древности вели в Рим, так все размышления рано или поздно сводились к Серёжке, превратившемуся теперь для меня в натуральное минное поле. Любой шажок приводил к взрыву. Я никогда больше не увижу шёлковых переливов горького шоколада его глаз, ехидную усмешку. Могу лишь вспоминать, воображать мысленно. И ему, здоровому, красивому молодому парню, у которого вся жизнь впереди, разумеется, не нужна слепая. Поэтому о Логинове я старалась не думать, не спрашивать. Хватало слов Шурика о том, что Логинов любит... э-э-э... любил меня, а не Танечку. Грело сколько-то.
По моим подсчётам, прошло не меньше двух недель в отделении общей терапии, заполненных капельницами, уколами, таблетками, массажами от пролежней и дикой тоской по разным, весьма существенным поводам, прежде чем мне разрешили садиться, потом вставать. Начались бесконечные анализы и обследования. Меня возили в кресле-каталке в разные уголки больницы, так представлялось. Хотя, по логике, лабораторно-исследовательский угол должен быть один. Собственная беспомощность казалась унизительной. Я ненавидела себя за неё, за идиотский порыв прикрыть Воронина, не стоившего того, за мелочность и отсутствие гомеровского мужества. Иногда приходили какие-то специалисты, проводили осмотры и консилиумы. В их разговорах всё чаще всплывало имя "Фёдоров". По-дореволюционному звучало "у Фёдорова", "к Фёдорову", "от Фёдорова". Сразу вспоминался роман Алексея Толстого "Хождение по мукам", то место, где Телегин соблазняет Дашу свежей колбасой "от Елисеева".
Фёдоров был, насколько поняла, директором глазной клиники, где творили чудеса. Тэ-экс, надежды на самопроизвольное восстановление зрения пациентки у моих эскулапов, следовательно, не осталось. И я впала в депрессию. Снова начались головные боли, тошнота. Коконом спеленала апатия. Не хотелось вставать, разговаривать, есть. Я лежала бревном, повернувшись к миру спиной, к стенке носом. И даже дядя Коля, появлявшийся под видом маминого родного брата, не сумел вознести мой дух на должную высоту. Тогда лечащий врач, не Владимир Петрович Сиротин, другой, разрешил слушать радио и музыку. По полчаса в день. Разрешил так же визиты друзей по четверть часа через день.
Сиротин мне нравился, тот, другой, тоже Владимир, только Васильевич, вызывал необъяснимое отторжение. Его обертоны резали слух, интонации взводили мне нервную систему, как курок пистолета. Я предпочитала общаться с Сиротиным, хотя он работал в реанимации и не был уже моим лечащим врачом. Но он часто забегал. Интересный случай, вполне укладывающийся в рамки его научных исследований. Он-то и посоветовал другому Владимиру допустить ко мне музыку и друзей.