Ты можешь подумать, что я, обернувшись назад и на таком большом расстоянии взглянув на юность свою, на детство, не избежал налета предвзятости, что все могло быть не так, как кажется теперь, издалека. Наверное, отчасти это так. Но только отчасти… Потому что, кроме воспоминаний, пробуждающих невеселые раздумья, есть и другое. И горжусь я, что к этому другому я как-то причастен, что оно коснулось именно меня в мои, пусть далекие, школьные годы. И страшно мне, когда думаю, что это — другое, прекрасное, светлое, значительное — могло обойти меня.
До конца дней я буду помнить Валентину Петровну Старцеву — чужую учительницу. Она вела литературу и язык, но, увы, в других классах. Лишь раза два была она в нашем классе, — подменяла заболевшего преподавателя. В дальнейшем я правдами и неправдами пробирался на ее уроки — сначала в старшие классы, а когда она довела десятый до выпуска и снова взяла восьмой, ходил к ней и в восьмой, сам учась уже в десятом.
Я забирался куда-нибудь на последнюю парту и, прячась за спиной «ее» учеников, слушал. Случалось, меня выдворяли из чужого класса в свой, где в это время шла география или черчение, бывали и какие-то другие причины, когда нельзя было проникнуть в класс к Валентине Петровне, тогда я стоял весь урок возле двери и ловил, действительно ловил, каждое слово. И я был не одинок в своих пристрастиях. Послушать ее приезжали даже из других, дальних, школ. Как теперь рассказать о ее уроках? Разведя руками, я говорю — не знаю. Это мир моих давних ощущений, мир моих далеких восприятий и чувств. Если она говорила о Пушкине или декабристах, то я уже много дней жил ими и мне снились «пушкинские» сны; если она говорила о Грибоедове, то сердце мое рвалось в Грузию, в Мтацминду, к печально-пронзительным строчкам на камне: «…но зачем пережила тебя любовь моя?!» — и каждая строка его «Горя» воспринималась не так, как прежде, и за строкою стоял Он, и любовь его, и его мысли и чувства, и грезы. И если она говорила о «Слове о полку Игореве» и читала его на память, то я заболевал «Словом», и перевода Майкова мне было недостаточно — часы и дни проводил я в городских библиотеках, с великим трудом проникал в читальню старого университета и разыскивал «Слово» в переводах Жуковского, Белинского, Мея.
А когда она говорила, что русскому человеку стыдно и непростительно плохо знать родной язык, что это противоестественно, то подобная «ущербность» вырастала в сознании моем до чудовищных размеров преступления.
Это было несколько раньше нашего выпуска. Весь класс, где Валентина Петровна была руководителем, получив аттестаты зрелости, отнес их в педагогический институт, на филфак. Даже Володя Альбокринов, — победитель всех городских математических олимпиад, даже Гера Макаровская, медалистка, лучшая ученица района, которой пророчили большое будущее в точных науках, даже моя сестра Людмила Знаменская, фаворит школьной драмстудии, которую не однажды приглашали в театральное училище без экзаменов. Весь класс — тридцать семь человек подали документы в педагогический институт. Валентину Петровну сразу же вызвали в какие-то высокие инстанции, сдержанно поблагодарили за труд, за усердие и намекнули, что стране нужны не только педагоги, но и инженеры, химики, физики, летчики и шахтеры. В ту пору только начинались пятидесятые годы. Мне думается, что теперь, в восьмидесятых, высокие инстанции ни на секунду не задумались бы, представляя дорогую мне, «чужую» учительницу на звание Героя Труда. Уверен, что ее ученики, за судьбами которых я наблюдал на расстоянии, думают так же. И Володя Альбокринов, ответственный работник, автор ряда учебников, брошюр и методик, и Гера Макаровская, профессор, доктор филологических наук, многие годы уже заведующая кафедрой советской литературы одного из старейших наших университетов, и сестра моя, в замужестве ставшая Пашаевой, полностью повторившая путь, судьбу Валентины Петровны, заслуженная учительница, о которой, случается, пишут в центральных и даже зарубежных газетах.