Он вытащил из кармана кипу мелко исписанных листочков и извлек оттуда один, где пестрели красные галочки.
— Вот, пожалуйста: «косвенные улики, замыкающиеся в нерасторжимую цепь…» Вы способны по-человечески объяснить, что сие значит?
Я попробовал, но он перебил меня:
— Критерии, критерии!.. Как узнать, какая цепь расторжима, какая нет? Замкнулась или не совсем?
Это был не праздный вопрос — ведь против Березкина нашлись только косвенные улики. И мне тоже казалось, что в нерасторжимую цепь они не замкнулись.
— Вот видите! — вскинулся Березкин. В его голосе послышалось нечто большее, чем укор. — Вы думаете так, я думаю этак, а следователь совсем иначе. Какая же это наука, если каждый может думать по-своему, а проверить ничего нельзя? Уж вы как хотите, а я науку без объективных критериев вообще не признаю за науку. Вам есть что возразить?
Спорить с ним было интересно, в нем чувствовался природный дар полемиста, нарочито обостряющего проблему и доводящего доводы оппонента до явного абсурда: прием, известный еще спорщикам в Древнем Риме. Раздражала, однако, его желчь, его грубость, тем более непонятная, что обращался он к своему защитнику, пришедшему, чтобы помочь.
— За вас, — сказал я, — Таманский бьется, как лев.
Он поморщился:
— Лучше бы крепче запирал свои проклятые медальоны. Кто-то украл, а страдать мне.
Я невольно подмечал, как он прячет взгляд, как ловко уходит от вопросов по существу. Стоило мне коснуться какой-нибудь важной улики, он махал рукой:
— Чепуха!
И тут же переходил к очередным философическим парадоксам, любуясь тем, как его собеседник тушуется, не желая участвовать в пустых и бесплодных спорах, или просил достать какую-нибудь научную книгу, — наверно, чтобы я не забыл, с каким эрудитом имею дело.
Наша беседа уже подходила к концу, когда я напомнил:
— Против вас еще ваша прежняя судимость. Формально она не в счет, но фактически… Ведь почти восемь лет назад по странному совпадению вы украли деньги у другого близкого вам человека.
Березкин вспыхнул:
— Это что — доказательство?
— Нет, конечно, — подтвердил я… — Но все же довод.
Та давняя история смущала меня, по правде сказать, ничуть не меньше, чем новая. Снова кража, и снова у близкого друга! Как водится, к делу подшили старый тот приговор, из него вытекало самое главное: у художника (тоже художника!) Головатого исчезло — только-только ввели новые деньги-хрущевки — около ста рублей, почти сплошь красненькие десятки, он не нашел их в шкатулке, где оставил вечером накануне, а в квартиру за это время никто не входил. Лишь Березкин заночевал. И сам хозяин не отлучался.