Это был диковатый, невозможный доселе в природе конвой – два почти что пустых ястребка и идущий в кильватере «юнкерс». Под крылом плыли темные кляксы еловых лесов, расплывались все шире, сливались, пожирая открытую изжелта-серую землю; впереди от конца и до края однородно темнел, простирался, подымался все выше еловый массив, за которым невнятно и сказочно-недосягаемо голубели размытые дальностью горы. Надо было садиться сейчас. Покачав неизвестному глухонемому в «семерке» краснозвездными крыльями: «Делай, как я!», развернул ястребок на проплывшую под животом желтовато-седую проплешину, приценился к размерам поляны на медленном долгом кругу и пошел на глиссаду к чужой, все равно что немецкой земле.
Земляная шершавая дрожь пробрала; метров сто – до упора в густейшие заросли молодого осинника – прокатился, трясясь, ястребок и заглох. Потрошеной, бескостной рукой отодвинул Григорий плексигласовый свод фонаря. От него ничего не осталось. Он, казалось, был легче, чем мокрая, точно от ливня, полосатая серая роба. Родовая рубашка пристывшего к телу свинца. Чистый воздух стянул его череп тяжеленным ледовым венцом, и Зворыгин не мог шевельнуться под этой могильной короной.
Не помнил он, как очутился на земле, не то упав, не то, наоборот, поднявшись на колени. Как волк, не поворачивая шеи, оглядывал затянутое мутной наволочью все. В фанерных боках ястребка, в обоих краснозвездных плоскостях огромными занозами застряли резучие дюралевые клочья расщипанных в упор тяжелых «фоккеров», нос и лопасти были захлюстаны какими-то кровавыми соплями.
Услышав за спиною треск, всем корпусом подался к охваченной дрожью «семерке». Родной самолетик протрясся по кочкам затравевшей поляны, потрещал и затих. Из расколовшейся, разъехавшейся скорлупы толкнулся и вывалился человек – с непокрытой соломенною головою! Соколиков!
Зворыгин рванулся к нему, но ноги уже не служили ему, и, поняв, что совсем обезножел, он пополз на коленях к распластавшемуся на траве летуну, вероятно, хрипя, выдыхая: «Сережка!» – и сам не слыша собственного голоса. Но Соколиков будто услышал его, и сперва поднялась белобрысая, в кровь изодранная голова, потом – широкогрудый торс, и, ухватившись за крыло, он встал и выпрямился весь. Засекаясь, как плохо подкованный конь, одолел разделявшую их пустоту и упал перед ним на колени, вонзив в глаза Григория свой огненный, налитый упорством и мукою загнанной лошади взгляд. Даже с белых растресканных губ все свисали тягучие лошадиные нитки слюны, шевелившиеся на воздушном течении, как паутина.