Григорий кинул взгляд на снеговую громаду облаков, на зеленую землю с кучевыми скоплениями дубняка и, поняв, что не скрыться, ощерился. Мановением сектора газа перевел на форсаж лошадей и в холодном спокойствии опыта придавил ястребочек навстречу той паре – бочконосых, кургузых, шестипушечных «фоккеров». Вот кого немцы подняли аннулировать беглых одной только массой секундного залпа. Только слишком они растянулись в своем остром пеленге, два этих «фоккера». На носу и на крыльях ведущего заплясали цветки желто-красного пламени, ореолы всех пушечных и пулеметных стволов. Провода встречных трасс протянулись под брюхом, под крыльями, и казалось, один только грохот и посвист курьерского поезда расщепит всю фанеру Зворыгина, но Григорий не дрогнул и, едва не стесав своим брюхом немецкий фонарь, заломил ястребок на отвесную горку, ощущая, как немец, ослепнув от страха, распирающей боли в глазах, инстинктивно рванул тупорылый свой «фоккер» в заученный левый боевой разворот, будто русский, идущий на него сумасшедшим наметом, все еще не прошел сквозь него.
С воскресшим презрением к летающей падали Зворыгин свалил ястребок на крыло, затем чтобы тут же увидеть правее и ниже себя горбатую тушку пятнистого «фоккера». Рухнул твари на хвост и ударил чуть вкось, ощущая спиною движение ведомого, будто видя его вылезающие из орбит безнадежно пустые глаза и усилие затащить ястребочек в квадратную линзу прицела. Закипевшие трассы ударили прямо в горб фонаря сплошь обложенной по костяку бронеплитами твари, и куски плексигласа, сверкая, закрутились над черной дырою кабины.
Зворыгин ни секунды не жрал глазами падаль – привычным смерчевым порывом смертной стужи швырнуло его в нисходящую бочку. Огневые канаты ведомого протянулись над самым крылом. Одному ему свойственным, жадно любимым, как и всякая единоличная собственность, грязным приемом он нырнул под живот ослепленного немца, и, уставившись в голубоватое брюхо его, полоснул по продольной оси изо всех трех стволов, высекая из брюха снопы рыжих искр и по корень стесав завертевшееся в восходящем воздушном потоке крыло. Однорукий ублюдок в хаотичном вращении устремился к земле, разматываясь покатившимся под горку копотным клубком.
Это все совершилось на глазах своего, и наверное, этот неведомый, не рассмотренный и не угаданный наш ощутил, как внутри него распускается сила, целиком, всей своей требухою поверил, что теперь-то уж точно ушли на свободу они. Никого. Только свой. Только эхо двух хрястких ударов самых первых, наверное, немцев, подшибленных русским над исконной немецкой землей. Повертев головою, Зворыгин рассмотрел красный кок и белевшую на боку ястребка цифру «семь» – бесконечно родная «семерка», которая напитала бензиновой кровью «тридцатый», шла за ним метрах в ста. А вдали, возле самой земли, над зубчатым лесным горизонтом, еле-еле виднелся силуэт перекошенного большегруза. Словно перенесенный в реальность с немецкой голубой сигаретной коробки, увеличенный до натуральных размеров серебряный «юнкерс» переваливался с плавника на плавник и ходил по продольной оси, задирая угловатый свой киль, словно тонущий, перевешенный на нос корабль, но неведомо чьей неослабной натугой удерживался на плаву. «И ведь полные баки у них!» – обожгла его мысль, распускаясь в нутре горькой радостью, несказанной тоской расставания. Могут, могут тянуть над фашистской землей вплоть до Вислы. А Зворыгин не может.