Соколиный рубеж (Самсонов) - страница 488

Огонь позалегших за кочками фрицев больше не был повальным, пули сеялись слепо, все реже, и вот ноги стали месить, протыкать ненадежную, хлюпкую землю, замелькали курчавые, словно бараньи папахи, болотные кочки, заблестели оконца дегтярной воды.

– Живо, живо, братишки! В мой след! – Бритолобый старшой отыскал уже где-то слегу и вразножку скакал по обманчиво плотной, раскисшей, колыхавшейся, словно живая, перине малахитово-черного мха, тыча жердью в зыбучий настил, как хозяйка тычет пальцем во всхожее тесто, как литейщик – своей пикой в летку, и фонтанчики темной воды то и дело пробивали расквашенный мшистый ковер, а трескучее эхо пожара уже не металось по лесу, лишь птицы разрывали безумным чечеканьем воздух своего погорелого крова. Слышно было утробное бульканье топи, плотоядная масса качалась, но пока что держала, и на каждый зворыгинский вздох приходился удар исполинского, жалкого сердца.

Нестерпимо паскудный вибрирующий свист и гнетущий излетный вой мины, пробирая весь воздух, обморозил Григория, понуждая его резонировать всей требухой, и когда оборвался, прямо перед глазами Зворыгина дыбом всплеснулась трясина, и еще не заглох в его черепе давящий вой, и еще не успели подняться рогозы со своими каурыми валиками, как трепещущий свист, визг и вой новых мин затопили болото… началось, хоть казалось: должно было кончиться сразу. Мины шмякались в топкое месиво – впереди, за спиной и по левую руку людей, не могущих бежать по болоту сквозь лес высоченных кипящих столбов. Под ногами у них выворачивало преисподнюю, никогда до того не тревожимую нутряную, глубинную гниль, высоко вознося клочья мха, пресной тины, корневища травы и труху топляков, то и дело ошлепывая беглецов тяжкой осыпью липкой примочковой грязи, – выдирало из мертвого мертвое для того, чтобы смять, утопить четверых ослепленных и пронизанных визгом живых.

Под Зворыгиным вдруг прорвалось, провалился по пояс и, стиснутый плотоядным засосом, со слепым, буйным ужасом сгартывал взбаламученный темный застой к животу и груди, чуя, что с каждым новым хапком только глубже уходит в трясину, которая, как подопрелое тесто, подымается к жаркой дыре его рта.

Кто-то впился в его подыхающе шевелящиеся плавники – ледяные железные пальцы двоих, что упали на брюхо рядом с ним и кричали так страшно, словно их загрызали; керосином, огнем потекла в него братская сила – и, вклещившись в железное, отвержденное тягою мясо, выжимал сам себя из трясины, как болотная мразь выжимает себя из своей пестрой кожи.

Он не ведал, как долго пролежали они, сколько их поливало все новыми всплесками грязи, и нащупал себя лишь на твердой земле. Осмоленное тело его до костей перетягивали судороги, и лежавшего рядом старшого точно так же трясло и корежило. Дальнейшее Зворыгин воспринимал тонувшими в беспамятстве кусками: вот старшой тронул правый свой бок, словно только теперь стало можно ощупать себя, и неприязненно взглянул на красно-черную, парную и мокрую от насочившейся крови ладонь; вот ослепительно на фоне липкой грязи забелел разорванный зубами индпакет; вот на плече его, Зворыгина, лежит чугунная рука не то бритоголового, не то приласканного пулею Свинцова; вот он, Зворыгин, осязанием воспринимает чахлые осинки и березки, за которые то и дело хватается, чтоб не упасть; вот едва различимая тропка, заглушенная черным валежником и рыжеватыми космами папоротника; вот в десяти шагах не видно ни черта; вот прямо над его чугунной головою настойчиво гукает выпь, которая по осени кричать вообще-то не должна, и в ответ раздается такой же прерывистый нутряной бычий рев впереди.