Соколиный рубеж (Самсонов) - страница 502

Еще пять километров – и вот уж снежные наносы лиловеют в опускающихся сумерках. На каменистом переклоне один из партизан прикладывает руки рупором ко рту и, подражая самке рябчика, искусно свиристит: «Тиуу-ти! Тиуу-ти!» Из лощинки доносятся благодарные крики самца.

Партизанская группа в составе тридцати человек, словно в каменном веке, хоронилась в пещере, обнаружить которую можно, если только спуститься в лощину. Подрагивающий свет пещерного костра выхватывал из темени ошкуренные бревна, вороненые дула и смуглые деревянные ложа винтовок, прислоненных к стене, составленные штабелями крашеные ящики с трафаретным фашистским орлом и загадочными маркировками, покрытые брезентом и лапником настилы из жердей, развешенные для просушки на веревке отстиранные и прокипяченные бинты, неподвижные лица бойцов, вдруг озарившиеся светом жадного восторга при виде крупной туши с мешком на голове.

Этой же ледяной звездной ночью генерала должны были поволочь еще дальше на юго-восток – вплоть до самых сигнальных костров, самолета. Скорохваты вцепились в котелки с пшенной кашей, а дожидавшиеся их на месте партизаны тотчас вышли вон. Отчаюга с погонами оберштурмфюрера вышел их проводить.

Он всегда смотрел в спины собратьям, уходившим навстречу невидимому и немыслимому самолету, и со щемящею тоскою ощущал прерывистую связь с Большой землей. Это была тоска нашкодившего, а вернее, не понимающего, чем не угодил хозяину, и не могущего вернуться к дому кобеля – неизъяснимая тоска еще не принятого собственным народом человека.

– Ты чего такой постный, Зворыгин? – спросил смуглолицый чернявый напарник, беззвучно выросший с ним рядом. – Что, опять на душе замутило? Генерала ты взял, генерала. Командующего корпусом – зачтется. Сообщу о тебе, обещаю. Ладно, черт с тобой, в душу не лезу… Что ж ты немца того не прибил?

– Обмарался же он, голубок. Не из тех, кто в нас будет стрелять, а верней, попадать. Пожалел, в общем, да. Что же, грех? Так я лишних грехов не боюсь. Все одно из меня перед родиной праведника, верно, уж не получится, – отозвался Зворыгин, ибо это был он – кто ж еще?

– Да, это верно ты: все больше их таких, которых жалко, – сделал вид, что не слышал про «грехи», смуглолицый. – Тот хромой, этот дохлый – о чем говорит? Что конец уже виден. Скоро наши нажмут. И конец зверю в собственном логове. Знаешь, я никогда не боялся. А сейчас что-то муторно стало. Это, в общем, не трусость, не страх. Обидно погибать в конце войны. Раньше как-то не думалось, ходишь и ничего вокруг себя не замечаешь: лес – не лес, а чащобный массив, и река – не река, а, как известно, водная преграда. А сейчас поглядишь: красота-то какая! Как же мне с этим всем расставаться сейчас? Жизнь ведь, жизнь начинается вместе с этой весной, воздух вон уже пьяный. Узнавай ее заново, не считай по секундам, люби… – и замолк, будто вспомнив о том, что Зворыгину эта немыслимо близкая, торжествующе-неотвратимая жизнь, быть может, в самом деле заказана, как мертвому, и как раз потому он, Зворыгин, и воюет без страха не дойти до нее.