Соколиный рубеж (Самсонов) - страница 545

– Прощай, – сказал он. – Ты свое получил, а вернее, получишь. Ты смотрел на то, как убивают чужих, а теперь не увидишь, как будут расти твои дети.

Нас, пилотов, загнали за колючую проволоку, в неоглядное голое поле, сплошь покрытое серыми холмиками, точно отвалами кротовьих нор или кучками высохшего коровяка. Это были несметные тысячи наших фольксштурмовцев, егерей, гренадеров, танкистов и ваффен-эсэсовцев, полулежавших и сидевших на земле. Гражданские теснились здесь же, смешавшись с изможденными, чумазыми, побитыми пылью солдатами. По периметру поля редкой цепью застыли холеные легкие танки. Нас никто не кормил. Мне приказали сдать оружие, но портфель с побрякушками оставался при мне. Говорили, что многие часовые на танках ослепли от жалости к нам или просто незнания, что с нами делать, – выпускают желающих да еще и дают на дорогу немного консервов и хлеба. Наверное, в ту ночь я тоже мог уйти на Верхний Пфальц – по-волчьи, как Фолькман, – но я был должен выдавить туда живую Тильду с близнецами, только в этом был смысл.

Наутро появился Кушинг и приказал конвойному сопроводить меня в комендатуру. Меня принял поджарый, рыжеватый полковник с остриженною ежиком квадратной головой и лукавыми щелками льдистых немигающих глаз – глаза его подтаяли от нежности, как только я заговорил о стоимости побрякушек в подземном банковском хранилище Санкт-Галлена…

Усталость была сильнее желаний и боли. По переполненной чугунным звоном голове колотили большим молотком. Застойный запах испражнений, немытых тел, гнилой соломы качался в вагоне, как студень, – врывающийся в окна-амбразуры свежий воздух разрезал эту зыбкую массу, но уже через миг она снова смыкалась над моей головой. Состоящий из чистого чувства разлуки и смирения с этой разлукой, несказанно печальный, пронзительный воздух железных дорог как будто бы тонко звенел над невидимой станцией, когда эшелон замедлялся и колесные пары плаксиво скрипели.

Я видел лицо моей Тильды, ее запавшие бесслезные глаза. Слова «Это все, они отдают меня русским», «Простите меня» хлестнули и смыли с ее лица трепетную сияющую теплоту, живительный, движущий страх за детенышей. Насилу поднимавшаяся на шестые сутки после родов, она впилась в меня утопленницкой хваткой и сама же меня оттолкнула. Мы не говорили о том, как назовем наших мальчиков. Она понимала меня бессловесно. Мы назвали их Руди и Эрихом.

Я видел бесконечную скрежещущую череду белесых от пыли и черных от масляной грязи приземистых русских «Т-34» – с пружинными матрацами и тюфяками, притороченными по бокам заместо защитных экранов от фаустпатронов детей, с сидящими на пушках, на броне чумазыми и потными солдатами; я видел неприступные, немые, угрюмые, улыбчивые лица всех этих калмыков, казахов, татар, воронежских, орловских, рязанских, вологодских мужиков, их смеющиеся ледяные глаза, смотревшие на нас, как на затравленных, стреноженных волков, словно в глаза заваленного мамонта, не веря, что это они завалили его, но вместе с тем и как на заморенную, пораженную сапом скотину, которую жалеешь, но вынужден забить.