Тайна клеенчатой тетради (Савченко) - страница 202

Несколько дней Клеточников находился под впечатлением от этого известия о Винберге. Особенно эта его речь поразила. Винберг, человек предусмотрительный и осторожный, знал, на что шел, когда решил выйти перед многолюдным собранием с открытой речью. Значит, что же? Всерьез ли рассчитывал на поддержку собрания, на то, что собрание и на этот раз, как было на протяжении многих лет, согласится с ним и пойдет за ним и три десятка человек подпишутся под опасным документом (этого, естественно, и не случилось), или… или и он… и он, некогда изобретавший пути, альтернативные опасному пути бунтовщиков мира сего, и он дошел до того состояния, когда хоть на костер, да только бы о своем объявить, право свое заявить быть тем, что ты есть, не все только благоразумно применяться к обстоятельствам?..

Размышляя о Винберге, он невольно вызывал из памяти картины давно прошедших дней, улицы Ялты, тропы в горах, лица, множество лиц… лица Винберга, Щербины, их друзей… бухты Чукурлара, видел Корсакова в длинном халате и смешном колпаке, Елену Константиновну в светлом кружеве, бледную, воздушную, будто просвеченную солнцем… и Машеньку… Машеньку! Видел Машеньку такой, какой она была тогда, востроносенькую, гибкую, теперешней ее он почему-то не видел, не запомнил… До ареста получил от нее несколько писем. Машенька писала из Карлсбада, потом из Берна, описывала все, что поразило ее в течение дня — того дня, когда писала письмо, — что поразило в странной нерусской жизни или в том, что она переживала, что чувствовала и обдумывала в этот день. Он отвечал ей тоже не короткими письмами, описывая по ее просьбе улицы Петербурга, которые она ему называла, — ей нравились его описания, через них, признавалась она, она как бы знакомилась с ним самим, теперешним, для нее новым. Ни словом они не касались в письмах того, что могло их ожидать в будущем, но это будущее незримо присутствовало в письмах, которые сами по себе были как бы те же разговоры, которые они вели прежде и которым не могло быть конца… Как же, должно быть, сразило ее известие об его аресте и потом о смертном приговоре… Опять она оставалась одна, совсем одна, теперь действительно одна, навсегда, и невозможно, невозможно тут было уже ничего поправить…

От Колодкевича он и узнал о том, что не только он, но все больны, и не только в их коридоре, и в соседнем тоже, и что есть не менее тяжелые, чем Клеточников, например Ланганс, у которого, помимо цинги, легочная чахотка, и что, если теперешний режим не изменится, никто из них второй зимы не переживет. Узнал Клеточников и о молоке и белом хлебе, которых он не видел. Он обречен погибнуть раньше других. Он еще поднимался с постели, чтобы дойти до стены и постучать к Колодкевичу, но с каждым днем делать это становилось все труднее. Притом в любую минуту его могли перевести назад, в четвертый номер, который, вероятно, ремонтировали, и тогда опять наступит для него могильное одиночество… Одиночество наступило раньше, чем он предполагал. Однажды он подошел к стене, постучал и не дождался ответа. Колодкевича перевели в другой каземат и никого на его место не вселили… Клеточников начал голодать. Может быть, решил он, его гибель поможет выжить другим… пока не поздно.