Первый вздох Востока на моем лице. Этого я никогда не забуду.
Она станет писательницей. Она будет писать книги. Она напишет девятнадцать романов. Ее даже отнесут к категории «современных писателей». Хотя как долго писатель остается «современным»? Это как слово «юность». И разве современность – это не то самое, к чему писательство так или иначе имеет самое непосредственное отношение? Она познает разные времена и множество разных перемен и напишет о них. Она проживет очень долго, почти до ста лет, и лишь немного не дотянет до этого срока, и в последние годы жизни, когда у нее в характере появится определенная доля коварства, а на прогулку ее будут вывозить в инвалидном кресле, она опять – «Джейн Фэйрчайлд в восемьдесят», «Джейн Фэйрчайлд в девяносто» – будет говорить о писателях прошлого так, словно когда-то в давние времена они и в самом деле были ее друзьями.
Сколько различных сцен! Вполне реальных и тех, что представляют собой художественный вымысел. А также тех, что неким образом являются и реальными, и вымышленными, потому что это всего лишь ее попытка изобразить в своих произведениях реальных людей такими, какими она их себе представляет. Таковы, например, ее попытки изобразить собственную мать. Или то, как все могло бы сложиться в реальной жизни, если бы она, эта жизнь, когда-то повернулась иначе. Джейн с Полом, например, могли бы тогда куда-нибудь уехать, и все могло бы неким волшебным образом устроиться, и они стояли бы рядом, тесно прижавшись друг к другу, у ограды загона, покрытой холодными капельками утренней росы, и смотрели, как солнце расстилает над долинами свои огромные, пылающие яростными красками ковры, и Фанданго, раздувая ноздри, исходя паром и с грохотом стуча копытами, подбежал бы к ним поближе. И она тогда смогла бы понять и навсегда запомнить, кому принадлежала четвертая нога Фанданго. Кому же? Ей. Четвертая нога Фанданго всегда принадлежала ей.
Она расскажет в своих книгах множество разных историй. И даже – в более поздние годы, став куда более беспечной, – начнет рассказывать о собственной жизни, но так, что никогда нельзя будет толком понять, правдивые это истории или от начала и до конца выдуманные. Но одной истории она никогда не расскажет. О некоторых вещах она будет молчать, проявляя столь же безупречную сдержанность, какую проявила тогда Этель (которая впоследствии превратилась в Эдит). Она будет молчать так же, как, по ее предположениям, и Джозеф Конрад – при всем его гениальном мастерстве рассказчика – молчал насчет некоторых вещей, лежа с нею рядом, точно некая чудесная пустая оболочка, оставшаяся от человека.