И вот все трое ― на вожделенных задворках Европы. Тотчас связавшись с Юзиком Бенцем, они под его руководством начали свою деятельность, и успешность начала превзошла все их ожидания. Был взломан главный сейф в золотой кладовой польского казначейства, похищено золото в слитках и в монете русской царской чеканки. Однако после блестящего начала друзей постигло столь же горькое разочарование: польские сообщники расценили работу своих русских "коллег" как экзамен и при дележе добычи выделили им нищенскую долю. К тому же воровская среда Варшавы, возмущенная вторжением в пределы ее деятельности удачливых иностранцев, решительно заявила, что "Польша для поляков" и русским лучше убираться подобру-поздорову.
Паршину и Грабовскому деваться было некуда. Они начали "работу" на свой риск. Но после первого же "дела", ставшего известным польским ворам, те выдали своих русских "коллег" полиции. После короткого суда и длительных побоев взломщики очутились в Мокотовской тюрьме, и только благодаря вмешательству Фелицы, подкупившей надзирателя, им удалось бежать.
Оставаться в Польше было бессмысленно. Они переехали в Латвию. В Риге им сначала повезло, так же как и в Варшаве: была очищена касса американского консульства, и грабителям достались 7200 долларов. Но закончилось это так же плачевно, как и в Варшаве: воры латыши выдали их своей полиции. Оказалось, что и у уголовников Риги действует лозунг "Латвия для латышей".
Паршин и Грабовский очутились в рижской тюрьме. Порядки здесь оказались для русских воров еще более суровыми, чем в Польше. Но тут им не удалось отделаться взяткой. Не было ни Фелицы, ни денег. Друзья отсидели данные им латвийским судом три года. Когда они вышли на волю, рижские воры ясно дали им понять, что при следующем "удачной деле" гости снова очутятся в тюрьме. Из принципа "Латвия для латышей" не было сделано исключения и для "профессора" Паршина. В возникшей между ворами драке Грабовский был тяжело ранен и через два дня умер в каком-то заброшенном рижском подвале.
Паршин ушел из Риги. Он шел от мызы к мызе. Он глядел на них с интересом и завистью, но так, как зритель в театре глядит на спектакль. Ему ни разу не пришло в голову предложить хозяину мызы свой труд в обмен на кусок хлеба. Само понятие "труд" было уже столь чуждо ему, что он не мог бы себе представить Ивана Паршина получающим деньги или пищу за то, что могли сделать его большие, сильные руки, несмотря на его "под шестьдесят". Он мог клянчить, мог украсть. Но предложить свой труд? Нет, такая мысль не приходила ему в голову.