Сегодня и вчера, позавчера и послезавтра (Новодворский) - страница 60

Капитан по фамилии Иголкин все чихал, то ли табак нюхал, то ли простужен был. худой, лицо острое и при том свете, казалось, зеленоватое. Вызвал меня и говорит:

– Что, контра поповщина, и свидетели на тебя есть, и с кулаками в друзьях, мол, опора для села – всё есть, легко по первой категории пойдешь.

– И что означает эта первая категория, – спрашиваю, хотя уж понял, что все бесполезно.

А он через стол перевесился, наверное, чтобы я лучше его слышал:

– Расстрел, вот что. Но если дураком не будешь, то, может, десяткой отделаешься без права переписки.

Я уж и не знаю, что говорить.

– А что от меня-то зависит…?

– Признаешь, раскаешься, вот тогда постараюсь, так и по второй категории пойдешь, у меня тут есть еще местечко, смотри, пока не поздно, а то кто другой займет, а тогда уж не обессудь…

Он опять расчихался, аж зашелся, бумагу положил. Там вроде было, что я всё признал и хочу раскаяться – не помню уже, что писал, не верил, что жить буду… Он бумагу взял и как бы спустился ко мне, словно небезразлична ему жизнь моя, и говорит:

– Ты уж прости. У нас на вас, попов, разнарядка, сколько по первой, сколько по второй. Ты мне упрощаешь мое дело, и я тебе иду на встречу, ты хоть и поп. Понимаешь, время сейчас такое: ты – это все старое, а мы – все новое. Давай уж, расставайся со старым, тогда и жить сможешь, иначе зачистят… Ну, всё, иди.

Он сел за стол и закрыл папку, видимо, мою. Папка тоненькая, но я весь в ней, и на ней написали, что со мной делать.

Вот как он мне жизнь спас и на Беломорканал отправил. Вроде и жизни лишили, и радуешься, что еще дышишь, и веришь, а все же… Так много, Боже, хочу тебе поведать, народу здесь гибнет… Может, они и грешники все, но, помилуй, что же наказание такое суровое, что милости совсем нет и устроен ад на Земле. Суд уже здесь, а судят, Боже, прости меня грешного, сами грешники, руки по локоть в крови, и кто разбирает, виновен или нет? Придумали нам новое название, «каналармейцы», и перековывают, но даже гробов не полагается, хоронят как есть, а уж про отпевание и говорить нечего.

Гулкие шаги приближаются, каблуки глухо ударяют о дощатый пол барака. Над моим ухом гремит:

– Каналармеец номер 8141, встать!

Слезаю со второго яруса (спим по восемь человек), идем по бараку, выводят на улицу. Темно, свет разбросан одинокими точками. Они расплываются и дрожат, и я тоже начинаю дрожать. Если остановят, где света нет, то выстрелят. Страшно и хочется, как маленькому, попросить «не убивайте», а кого просить? Все глухие, только себя слышат. Таких, как они, тоже расстреливают, и не знаешь, кто и жить-то может спокойно, если любого могут расстрелять. Всем идея руководит, её не убить. А она убивает – в головы людские забралась и творит зло. Это людям наказание, что живут головой, а про душу позабыли. И во всем уныние, никто никому не верит и все подозревают друг друга. Света не видно, добра не видно. Верно, что власть уныния есть власть дьявола, и в том, что здесь все серое и темное, и в этом общем унынии и есть его власть. На небе звезд не видно, дождь по лицу слезами течет. Господи Царю, даруй мне зрети прегрешение мое и не осуждать брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь. Боже, очисти мя грешного, не могу света увидеть в темноте этой, ноги уже подкашиваются. Мука какая ждать выстрела! Не по силам испытания мучительны.