– Г-гла-аш… – заикаясь, сказал он потерянно, не стремясь к ней, а вроде как наоборот – боясь, что она бросится к нему на шею, и потому медленно, словно он это в воде делал, отступая от нее.
А Ноздрюха стояла у порога, дышала, как загнанная, и слова из себя не могла вытолкнуть. Живой был Леня и здоровый – это уж знала, когда к номеру бежала, видели его нынче утром, – а коль живой и здоровый, но ни разу о себе вести не подал, баба сюда замешалась, значит. Ноздрюха уж и раньше, в Москве еще, думала об этом, но не верила, а теперь вот удостоверилась.
Она постояла, постояла на пороге, глядя вниз, на ноги Лене, как они, в расшитых красными нитками тапках, которые она купила ему к Новому году, медленно идут от нее, повернулась и побрела по коридору обратно к лестнице.
Она вниз уже сошла, в холл с пальмой и фикусом, к загородке администратора, когда Леня нагнал ее.
– Т-ты… к-куда? – снова заикаясь, спросил он, застегивая пляшущими пальцами пуговицы на подоле рубахи поверх тренировочных штанов. – К-куда, Глаш?
Она постояла подле него молча еще немного и потом спросила, сжавши себе волей обливающееся криком сердце:
– Влюбился, что ль?
Леня уталкивал застегнутую рубаху в штаны, остановился с засунутой наполовину под резинку ладонью, а другую руку свесил вдоль туловища.
– Не так… – сказал он, чернея своим угрюмым лицом и опуская глаза. – Не так, Глаш, нет… Мне, Глаш… я сюда со страху уехал… от тебя… В Москве там… я делать чего, не знаю…
Они поднялись обратно к нему в номер, и Леня все ей рассказал, и Ноздрюха думала, что ляжет сейчас на кровать и обревет всю подушку, как тогда, когда она за него замуж выходить отказалась, но сердце у нее будто пересохло враз – ничего из глаз не бежало.
Так оно, поди, и должно было все случиться. Хоть бы даже и обпечатали их – все бы так. Может, душа его и просила ее, старую и поувеченную, но тело его хотело молодую и здоровую. И может, тело не требовало оставить после себя на земле свое подобие, но душа не могла противиться взошедшему в ней с возрастом искусу. В чреве чужой его душе женщины вызревала рожденная в слепой страсти родная ему, из его семени проросшая плоть – и он не мог противиться желанию благословить ее на жизнь, на продолжение своего рода.
– Звонит, значит, что ни день, спрашивает, то ли дальше носить, то ли к врачу идти… – сказала Ноздрюха после молчания, когда он рассказал ей все и они просидели напротив друг друга, ничего не говоря, может, пятнадцать, а может, двадцать минут.
Он не ответил, потому что он все уже сказал и ясно было – не для ответа спрашивает Ноздрюха, и она вздохнула, встала со смятой кровати, на которой сидела, и сказала: