– Фу, дуреха, – совсем с легким сердцем сказал Гаврилов.
Жена обняла его, крепко взяв за плечи сквозь ватник, и потерлась щекой о его небритый нынче, щетинистый подбородок.
– Сам дурачина.
Где-то далеко, притушенный толщей воды, висящей в воздухе, глухо проревел мощным своим голосом поезд, и порыв ветра донес затем на миг гулкий перестук его колес.
– А ведь где-то здесь станция должна быть? – отстраняя жену, сказал Гаврилов.
Они сошли из-под подъездного козырька на асфальт, прошли вдоль дома, завернули за него – и в просвет между другими домами микрорайона увидели далекое мелькание желтых оконных квадратов мчащейся сквозь ночь электрички.
– Ну вот, считай и дома, – сказала жена и снова обняла Гаврилова, обхватив его теперь за голову, дотянувшись щекой до его щеки. – Слушай, а может, на машину копить будем? – проговорила она, водя своей щекой по его.
– Ну, перец с луком! – припомнил ей ее слова Гаврилов. – Ты ж раньше против была.
– А теперь не против.
– Хо! – вновь отстранил он жену. – Да мне на заводе… да через два года спокойно иметь будем.
– А я б на полторы ставки снова устроилась, – веселым голосом сказала жена.
– Давай-ка пойдем, – взял ее под руку Гаврилов. – Обсудим по дороге.
И они пошли по незнакомой, чужой им темноте, стараясь не терять из виду того проема между домами, в который увидели бегущие желтые квадраты, спеша быстрей выйти к. знакомому и надежному. И Гаврилов при этом думал почему-то о том, что вот ему тридцать семь лет, жене тридцать пять – середина жизни, и им еще жить и жить, жить и жить – полно еще впереди жизни.
ФИЛИМОНОВ
– Мать! – позвал Филимонов жену. – Мать! Завтрак-то где?
Жена не отозвалась.
Большие, темного дерева напольные часы в углу, хрипло зашипев, начали отбивать восемь ударов. За окном было темно, падал снег, штрихуя черноту зимнего утра белыми строчками, по стеклу неслышно елозила ветка акации, росшей подле самой стены. «Бе-ело-ой ака-ци-и гро-оздья ду-ши-истые-е…» – была такая песня, потом на ее мотив «Молодую гвардию» стали петь: «Слу-уша-ай, рабо-очи-ий, вой-на на-ачала-ася…»
Часы отбили последний восьмой удар и смолкли.
– Мать! – снова крикнул Филимонов, напрягая горло. – Завтрак, говорю, неси!
Он сидел за покрытым белой скатертью столом, сложив перед собой одна на другую руки, в черных костюмных брюках и белой сорочке с галстуком, кожу на щеках еще приятно стягивало «Шипром» после бритья.
В коридорчике, отделявшем кухню от жилых комнат, тяжело проскрипели половицы, и жена появилась на пороге.
– Ой, уж готов! – сказала она с ласковой озабоченностью, собирая в улыбке морщины у глаз. Лицо у нее было овальное, широкое в челюстях, с туго натянутой кирпично-блестящей кожей, и морщин у нее, кроме как у глаз, больше не имелось. – Слышу, вроде зовешь меня, или не зовешь – не пойму. Как глухня там последняя – шипит, скворчит все. Посиди еще, я сейчас, не управилась. Газетку почитай.