Продавец снов (Журавлев) - страница 49

Семён встряхнул головой, пробуждаясь от наваждения. И как бы очнувшись, он снова вернулся в самого себя, обретя вновь своё покинутое на миг тело, став снова тем самым Погодиным, сидящим за столом, промокающим салфеткой залитую вином скатерть.

Граф поставил опрокинутый бокал и вновь наполнил его вином.

– Что вы, в самом деле, что вы, Семён Данилович, не в ваших годах этак внезапно хандрить. Успокойтесь. Выпейте, расслабьтесь. Нельзя же всё так принимать близко к сердцу. Я понимаю, вы человек с тонкой, ранимой душой, – услышал Погодин до конца пробудивший его голос графа. – В конце-то концов я же не удав, а вы не кролик. Хотя, должен признать, к моему великому сожалению, бытует мнение, будто бы я являюсь вестником смерти. Ну, право же, обидно. Вот вижу – и вы туда же, – сказал с горькой досадой граф.

Сделав глоток вина, он постучал пальцами по столу в том месте, где багровело пятно. Затем, подавшись чуть вперёд, он пододвинул за собой кресло ближе к Погодину.

– Вроде бы, хочешь засвидетельствовать своё почтение или оказать посильную помощь, а тут – на тебе: кто в обморок падает, кто крестится, как ошалевший, причём вдобавок ещё и не добрым словом поминает. Как-то у меня случай был с вашим известным поэтом очень широкой русской души. Не успел я и рта открыть, как он в меня засветил тростью. А ещё лирик. К счастью, пострадало зеркало, в котором я отразился. Пожалуй, если бы не оно, трость точно угодила бы мне в переносицу. Может, конечно, поэт был с хорошей дружеской попойки, а может, спросонья… Понимаю, бывает, не разобрался. Бог ему судья. Обиды на него я не держу. Так что не вяжется у меня дружба с вашим братом, Семён Данилович. Право, не понимаю, вроде бы люди творческие, образованные, и вдруг ни с того, ни с сего голову теряете. Однако же всё это как-то прямолинейно, как в очереди за колбасой. Да что, собственно, говорить о вас – всё пустое, если сам гениальный Моцарт при виде меня испытал смятение.

– А Реквием? Как же тогда Реквием? Для кого он был заказан, как не для него самого. Ведь Моцарт считал этот заказ своим смертным знамением.

– Всё вздор, приклеится же клеймо – не ототрёшь. – Вдруг граф понизил голос и, приблизившись к уху Погодина, почти зашептал: – Вот скажите мне, Семён Данилович, игра вашего воображения заходила когда-нибудь так далеко, чтобы вы себя видели на своих собственных похоронах, когда на крышку вашего гроба сыплются комья земли, вырастающие в могильный холм?

Погодин молчал.

– Я думаю, что вы себе это представляли, возможно, и не раз. Понимаю, вам неприятен этот разговор. Ведь даже мысль об этом холодит сердце. Вам страшно. Страшно, потому что вы смертны. Хотя я допускаю, что, возможно, страшит не сама смерть, а то, что за ней стоит. Что там, за этой чертой? Вечная тьма или свет? А вот я, представьте себе, Семён Данилович, счёл бы за счастье оказаться на вашем месте. Я бы не задавался этим вопросом. И мне, признаться, как мысль, так и беседа об этом – просто как бальзам на душу. Сколько бы я отдал, чтобы не только в своём представлении, но и в реальности перейти этот порог. И если мне отказано в смерти, то я могу хоть услышать её шаги в поминальной мессе, заказанной мною для себя в моём Реквиеме. Вас же, Семён Данилович, могу заверить, что смерть – это ещё не конец. И мой вам совет: относитесь к ней, как к очередному приключению.