— Я верну, дед, спасибо, — Алеша сунул две двадцатипятирублевки в карман.
— Когда?
— С первой получки.
— Дожить бы, — хмыкнул Петр Федорович.
— Брось, дед, не напускай строгость. Ты бы и так дал, я ж тебя знаю.
— Ну, может, и дал бы… Смотря на что… Ходил за продуктами?
— Ходил. Насмотрелся, — Алеша петлями через руку наматывал шнур пылесоса. — Не думал, что такое кино у нас еще увидишь! — он понес в кладовку пылесос, остановился в дверях. — Таких же мало осталось, дед! А во что они превратились?! В норы позалезали, не живут, а доживают… Крохоборы какие-то… Кто превратил их в таких?
— Жизнь.
— Нет, так не может быть…
— Хотел бы посмотреть, каким ты будешь в нашем возрасте…
Алеша говорил «они», «их», как бы выводя Петра Федоровича из того круга, защищая его перед собой; он не мог допустить, что его дед такой же, когда приходит в тот клятый магазин-салон.
— Я не знаю, каким буду. Но протестовать только в анекдотах да и то шепотом не стану. И этого, — он шевельнул раненой ногой, — нашим покойничкам, четырежды героям, не прощу… Тебе руку отхрякали на какой войне? То-то! А ордена не носишь. Почему? Обесценили их, — он захлопнул дверь кладовки, сбросил тельняшку и ушел в ванную…
«Дай-то бог, чтоб сбылось, чтоб тебя не приспособили», — вслушиваясь, как гудит газовая колонка и шелестит вода, подумал Петр Федорович.
У него теперь часто происходили смены настроения: то вдруг радостное ощущение, что человеческая душа и мысль наконец-то поймут свободу, взывающую к ним, что пружина, прежде давившая все живое, состарилась, проржавела и не в состоянии уже сжаться, потому что витки ее на изгибах начнут трещать, ломаться и она рассыплется окончательно; то вдруг с испугом понимал, что пружина проржавела не на всю глубину, разве что осыплется поверхностная шелуха ржавчины, под которой все еще сильна сталь, и она сожмется, дождавшись часа, а потом, распрямившись рывком, коварным, много раз испытанным ударом попытается сокрушить молодую силу, неосторожно и самонадеянно повернувшуюся к ней спиной…