Смертники (Олигер) - страница 89

Когда и эта угроза не оказала никакого действия, новый надзиратель стал было в тупик, не зная, что предпринять дальше. Но скоро придумал. Уткнулся в самую форточку и заговорил явственным, но совсем тихим шепотом, так, чтобы не могли услышать другие:

— Теперь, брат, тебе совсем уже полная отставка! Завтра с поездом настоящего ожидают. Он тебя живо обучит… на твоей шее.

И этот осторожный шепот, должно быть, быстрее и глубже проник в сознание палача, чем грозные окрики. Иващенко сначала съежился еще сильнее, потом вдруг выпрямился, стал длинный и тонкий, как шест, на котором прямыми складками болталась одежда. Даже кривые ноги как будто тоже вытянулись, сделались прямее и тоньше. Длинной черной линией метнулся он к форточке, и новый надзиратель совсем близко перед собой увидел корявое лицо с рыжеватыми кустиками на скулах и подбородке, широко открытые глаза с нервными зрачками.

— Нет, неправда, ведь! Не завтра еще.

Как будто не спрашивало, а уговаривало, убеждало со всей силой страсти это лицо. Новый самодовольно кашлянул, пожал плечами.

— Правда или нет — это еще бабушка надвое сказала. А вот ты, пока что, истукана-то не строй! Ложись, где показано. Спать можешь, храпеть можешь. Хочешь — реви, как мальчишка из второго номера, а истукана не строй. Вот что!

Совсем успокоенный, он ушел к скамеечке, устроился поудобнее, намереваясь просидеть так уже до самой смены. А Иващенко в своей камере долго метался от нар к форточке, звенел кандалами и повторял все так же убедительно:

— Не завтра еще! Неправда! Не завтра!

Потом запустил пальцы с жидкие волосы, закружился на одном месте, как волчок.

— Ой, не завтра!

В третьей камере телеграфист старался перевязать получше больную ногу бродяги, но скованные руки не слушались, и плохо было видно в стороне от форточки. Вместо того, чтобы принести облегчение, только еще хуже растревожил рану. Бродяга скрипел зубами, временами отрывисто выговаривал:

— Будет уж! Не надо. Все равно, только скорее бы…

Телеграфист чувствовал себя виноватым, что ничем не может облегчить его страданий. Глубоко въевшееся сознание позорного бессилия сделалось как-то еще острее, глубже. Не чувствовал больше себя человеком и словно весь был соткан из одного только гнетущего стыда и отчаяния, Жалобно просил:

— Простите, милый… Что же я могу? Вы видите…

— Да, да, хорошо. И мне теперь получше, как будто… Не так жжет.

Заведомо лгал, но телеграфисту хотелось верить. Он лег на свое место, подмостил под голову сложенный бушлат вместо слежавшейся, как камень, набитой соломой подушки. Его знобило, и судорожная дрожь пробегала по всему телу, когда приходилось случайно обнаженной кожей прикасаться к железу кандалов. Прислушивался внимательно к дыханию соседа, готовый подняться на первый призыв о помощи. Но бродяга больше не жаловался, лежал смирно и дышал совсем ровно, как спящий.