– Я уже отдал распоряжения по поводу нашего отъезда в Америку, – сказал Алекс.
Она подняла голову:
– В Америку?
– На похороны, Леонора.
– Да, конечно.
В голове все смешалось. Она не понимала, что означают самые простые слова.
– Пароход отходит в пятницу из Фримантла. Мы должны выехать завтра до рассвета.
«Завтра. Завтра!» Слова эти гремели в ее голове.
– Нам повезло, – кивнул он. – Из-за войны количество рейсов ограничено.
Леонора не слушала его. Она завтра уедет! Она покинет Джеймса! Глаза ее наполнились слезами.
– Твоя тетушка была хорошей женщиной, – растроганно сказал Алекс, что случалось с ним крайне редко. – Нам будет ее не хватать.
Шестьдесят секунд – и прошла еще одна минута.
Солнце немилосердно пекло спину Джеймсу, старавшемуся хоть чем-то занять руки: натягивая проволоку и без того исправных изгородей, полируя и так сияющие седла, выполняя уже сделанную работу и начиная ее заново.
Шестьдесят секунд – минута. Джеймс про себя считал каждую из них. Считал опять и опять. Каждая из этих нескончаемых секунд была для него крошечной волной, подталкивающей пароход, увозивший его сердце через Тихий океан. И при этом он знал, что каждую из этих секунд рядом с Леонорой находился Алекс.
Шестьдесят минут – час.
Дневные минуты были мучительны, но ночью минуты тянулись вообще бесконечно, доставляя ему нечеловеческие страдания. Потому что ночные минуты постоянно напоминали ему, что она делит постель с Алексом, и он задумывался, касается ли ее сейчас Алекс. Эти злобные минуты нашептывали ему, что она забудет его, забудет все, что случилось между ними тогда, в сарае, забудет, что они предназначены друг для друга.
Двадцать четыре часа – еще один день.
Двадцать четыре часа затаенного дыхания. Двадцать четыре часа ожиданий. Двадцать четыре часа рвавшей его изнутри тоски по любимой.
Семь дней – неделя.
Четыре недели – месяц.
Прошел уже месяц такой агонии, а Леонора все еще не ступила на землю Америки.
Два месяца.
А потом короткая телеграмма без указания отправителя: Я люблю тебя.
Это было напечатано на бланке большим жирным шрифтом. Джеймс снова перечитал эти три слова. Я люблю тебя. Он сможет пережить все эти секунды, минуты, часы, дни недели и месяцы. Я люблю тебя. Этого ему было достаточно.
Оуэн Файерфилд под тяжким бременем горя был похож на привидение. Костюм болтался на нем как на вешалке, а живот напоминал сдувшийся воздушный шар. Щеки его осунулись, и проступили кости скул, седая борода неопрятно торчала в разные стороны. Некогда блестящие, умные и настороженные глаза смотрели куда-то вдаль, как будто вглядывались в воспоминания прошлого, от которых он то расплывался в счастливой улыбке, то хмурился – в такие моменты подбородок его начинал предательски дрожать.