Грань (Щукин) - страница 153

Вспомнил день, когда протащили первый дюкер газопровода. Тогда приезжали московские начальники, и Шнырь целые сутки торчал у плиты. Приготовил стол и выглядел для себя в самом дальнем уголке место. Но Пережогин сунул ему бутылку водки и приказал: «Исчезни, а то весь натюрморт мне испортишь своим рылом». И Шнырь исчез.

Но он ничего не забыл. Сидел сейчас и старательно пережевывал каждую обиду. И еще завидовал Степану. Завидовал и снова злился, что сам таким, видно, уже никогда не станет.

Дернулся, вытащил сигарету, прикурил от печки и вдруг увидел, что жестяная дверца отошла. Немного, сантиметра на два. Но и этой щели хватило для уголька, выпавшего на пол. Уголек переливался белыми и синими отсветами, на нем горели красные прожилки. Упал он на искрошенную сосновую кору, обдал ее своим неостывшим жаром, и она зашаяла, пустила вверх едва заметную струйку дыма. Шнырь опустил ладонь, кожей ощутил жар и наклонился, сам не понимая, что с ним происходит. Уголек трепыхался отсветами, кора шаяла. Не поднимаясь, боязливо протянул руку и приоткрыл дверцу. Еще три уголька высыпались на пол. «А я… а я капканы проверять ушел, с вечера… Ушел и ушел». И медленно выпрямился, глянул на топчан. Пережогин храпел. «Ушел и ушел…» Оделся, захватил рюкзак, ружье и на цыпочках пошел к двери. Возле печки остановился, глянул в открытую дверцу на легкое пламя, изловчился и поленом шуранул угли на пол. Они высыпались с сухим треском и далеко раскатились. В избушке стало светлее. Шнырь в последний раз глянул на топчан, передернулся от скирчиганья зубов и неслышно выскочил на улицу, в ночь, плотно прикрыв за собой двери.

Огромная луна примерзла к небу и не двигалась. Сосны, накрытые снегом, синевато отсвечивали. Гибкие густосиреневые тени беззвучно шевелились, скатывались в низины и там чернели, как вода в глубоких озерах. Чем дальше уходил Шнырь от избушки, тем быстрей и сноровистей становился его шаг, лыжи бежали веселее, звонче поскрипывали на промерзлом снегу, а сам он, поеживаясь от холода и не чуя тяжести рюкзака, вырастал, казался себе большим и высоким. «Лебедушкин, Лебедушкин, Лебедушкин я, Вениамин Павлович…» – повторял и повторял свою фамилию, будто заново и надолго ее заучивал.

3

…Широкая гусеница «катерпиллера» наползала на Пережогина. Она подмяла, расплющила железные трубы, за которыми он прятался, и теперь врезалась тупыми выступами в землю, оставляя после себя продольные ямы. Пережогин лежал в жидкой глине, накрепко впечатанный в ее вязкость, и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Даже крика из себя не мог выдавить. Но самое дикое было в том – и он это видел! – что в желтой махине, направляя гусеницу на распростертое тело, сидел он сам, Пережогин. Оскаливался, и в проеме черной бороды взблескивали крепкие плитки зубов. Он спешил раздавить самого себя. Гусеница проворачивалась неторопко, искрилась, отшлифованная о деревянную и земляную плоть, приближалась, вырастала, и от нее чадно, удушающе разило дымом. Пережогин, лежащий на земле, задыхался от чада и дергался, пытаясь сдвинуться с места. Не мог. А другой, сидящий в кабине, скалился и гнал «катерпиллер» прямо, гнал так, что гусеница должна была переехать тело ровно посередине. Блеснули перед самыми глазами траки и надавили на грудь, и туда, в грудь, ударило смердящим чадом. Дышать нечем. Пережогин, сидящий в кабине, вскинул над головой руки и, потрясая ими, заорал: «А-а-а!» Тот, на которого наползала гусеница, завизжал от страха и снова задергался, вырываясь из тесного спального мешка, задраенного на замок до самого подбородка. В глаза ударило пламя и снесло «катерпиллер», того, кто в нем сидел, искрящую, наползающую на грудь гусеницу. Пламя бесновалось везде: сверху, с боков облизывало широкими языками спальник. Пережогин растопырил локти и никак не мог выдернуть руки наружу. Рывком вскочил на колени и завалился как куль – на бок. Пламя лизнуло по лицу. И тогда он, рванув руками и ногами, расхлестнул спальник от верху до низу. Глаза уже ничего не видели. Бился наугад в стены, хлестал в них сжатыми кулаками, обдирая казанки, и не мог найти выход. Под руку попало что-то мягкое – накинул на голову. И ударился головой – только бы разодрать сомкнутое, испепеляющее пространство. В ответ – боль и треск. Ударился еще, еще раз, куда-то полетел, шлепнулся лицом в холодное. Лапнул рукой – снег. Следом из распахнутой настежь двери избушки с гулом выбросилось пламя, загнулось вверх и достало до крыши. Огонь, вгрызаясь в бревна, весело уносился под небо.