Прилипко был понурый и сутулый человек с вытянутой вперед верблюжьей шеей, с когда-то, наверное, красивым, а сейчас потрепанным, морщинистым, бескровным лицом и с короткими седыми офицерскими усиками щеточкой над тонкими белыми губами.
— Вон наш верблюд идет,— говорила Софья Леонидовна, глядя из окна, как он, уныло переставляя длинные ноги, согнув круглую спину и вытянув вперед шею, идет со своим, всегда согнутым пополам старым портфелем под мышкой, — Немецких дел производитель! Хоть бы портфель переменил...
Прилипко три или четыре раза за неделю заходил по вечерам, принося с собою к чаю немецкие круглые галеты и положенные на блюдце и никак не отлеплявшиеся от него конфеты «подушечка». Он садился у стола, пил жидкий чай, назойливо угощал женщин своими «подушечками» и рассказывал про дела городской управы. Рассказывая о них, он все время старался подчеркнуть, что немцы ведут себя вежливо и порядочно, не требуют от него ничего такого, что было бы против его совести,
— Торговля же в городе должна производиться? Должна! — сам себя спрашивал и сам отвечал он.— Водопровод и канализация должны быть? Должны. Благоустройство должно быть? Должно. О дровах на зиму нужно думать? Нужно.
— Да чего вы передо мною оправдываетесь-то, Иван Ильич,— говорила Софья Леонидовна.— Все равно большевикам на вас не донесу — связи с ними не имею!
— А что большевики? — говорил Прилипко.— Большевики кончились. Жить надо людям — вот что, хоть бы мир скорее был.
— А как вы насчет мира думаете? — дразнила его Софья Леонидовна.— Москва как, за Россией останется или к немцам отойдет?
— Напрасно смеетесь, Софья Леонидовна, весь вопрос в режиме,— отвечал Прилипко,
— Что ж, какой тут смех, раз весь вопрос в прижиме,— не сдаваясь, язвила Софья Леонидовна и не скрывая насмешки, спрашивала: — А ну как вернутся большевики да возьмут и повесят нас с вами обоих за то, что мы у немцев служили? Как тогда, а?
— А что? — пугаясь, говорил Прилипко.— Почему? Мы с вами ничего плохого не делаем!
И за его словами чувствовалась и радость, что, по его представлениям, его пока не заставляли делать ничего плохого, и боязнь, что могут заставить, а если заставят, он сделает, сделает все, что заставят. Он не сразу спохватывался, что этими своими словами он как бы соглашается с возможностью возвращения большевиков, и только потом, спохватясь, садился на своего обычного конька — начинал говорить о силе и непобедимости немцев и о том порядке, который царит у них во всем, на что ни посмотришь.
Тогда, чтобы позлить его, Софья Леонидовна начинала ругать немецких врачей, вместе с которыми она работала в госпитале, и говорить, что у них в головах больше порядка, чем медицины, а как понадобилось резать их генерала с заворотом кишок, так велели oперировать русскому, профессору Шацкому, а когда он сделал, сказали, что сами сделали. Ну, а если бы зарезал, тогда бы, конечно, другое дело, тогда бы его, раба божьего...