Однако ничего этого не случилось. Ни шлагбаума, ни контрольного поста на въезде в Смоленск не было. Немцы рассчитывали через несколько дней взять Москву, в Смоленске было тихо, и он их в эти дни, в общем, мало интересовал. Но Маша не думала об этом и, пройдя первую улицу, свернув на вторую, а потом на третью, все еще ждала, что ее кто-то остановит и будет спрашивать документы.
Город казался почти вымершим. Из-за дождя на улице в этот час было особенно мало прохожих, изредка проезжали подводы, машин не было совсем. Только вдруг пролетела одна немецкая легковая машина, сияя красотой бамперов спереди и сзади и похожая на бронированную. Она пролетела совсем рядом с тротуаром — Маша от неожиданности вздрогнула и шарахнулась от края тротуара к дому, мимо которого она проходила. Потом, глядя вслед машине, она еще долго в душе бранила себя за этот испуг. Но ей и в самом деле было страшно. Ах, как страшно было ей! Хотя она сама до сих пор считала себя храброй от природы и никогда не думала, что ей может быть до такой степени страшно.
Магазины ка улицах были большей частью закрыты, над ними висели прежние, мокрые от дождя вывески: «Гастроном», «Смолгорпромторг», «Смолкооп». Около булочной стояла длинная очередь. Еще издали завидя эту очередь, Маша перешла на другую сторону и прошла, поглядывая на очередь искоса, стараясь при этом не проявлять заметного любопытства. В очереди стояли главным образом женщины и подростки. Все стояли, теснясь от дождя к стене дома, подняв воротники, молча, совсем не так, как в тех, по большей части шумных очередях, в которых много раз в жизни приходилось стоять самой Маше. Дом с вывеской «Булочная» был серый, с грязными подтеками. На сером, местами разбитом тротуаре стояла серая, молчаливая, унылая очередь.
Целые дома сменялись разбитыми или полуразбитыми. Потом шли кварталы пожарищ: фундаменты с остатками нижних перекрытий, трубы — это там, где раньше стояли деревянные дома,— и кирпичные выгоревшие коробки с закопченными проемами пустых окон. Вид залитого дождем, молчаливого, занятого немцами города наводил на душу такое уныние, что хотелось не то плакать, не то кричать и звать на помощь.
Маша еще никого не встретила, ни с кем не говорила, ничего не узнала по сравнению с тем, что она уже знала и, вернее, слышала раньше, но вся тоска и боль униженной, сожженной, разоренной и занятой немцами России все сильнее и сильнее теснились в ее душе, пока она шла все дальше и дальше по Смоленску. Она, в общем, знала и раньше о размерах происшедшего несчастья, но всю глубину его и всю меру горя почувствовала только сейчас и впервые за последние сутки, в которые она запретила себе думать о Синцове, с горечью вспомнила свой разговор с ним и подумала, что она тогда, говоря с ним, не знала и не видела того, что знал и видел он, а главное, у нее не было на сердце того чувства, которое было у него и которое сейчас медленно, томительно и неотвратимо проникало в ее собственное сердце. «Все-таки, все-таки я была права»,— упрямо и беззвучно, одними губами прошептала она самой себе, сама уже не веря в это так, как верила еще недавно, но пробуя храбро сопротивляться нахлынувшим на нее чувствам тоски и вины перед мужем.