Роман моей жизни. Книга воспоминаний (Ясинский) - страница 16

— Что это? — опросил я у Степки.

— А значит, его уже везут.

— Кого везут?

— Лукина.

Хлынули толпы народа, побежали и мы. Теснее сплотились люди, и мне трудно было что-либо видеть. Степка поднял меня. Шумели трещотки, но молчала толпа. Вдруг выехала высокая колесница, и на ней, спиной к лошадям, сидит с выбритой до половины головой Лукин в арестантском халате и кланяется направо и налево. Я ему тоже поклонился. Мы очутились на посадской площади, где возвышался помост с высоким черным столбом. На крышах двухэтажных домов, всюду, где только можно было, теснились люди. Лукина взвели на эшафот и что-то читали над ним. Человек в красной рубахе и в поддевке щелкал в воздухе ременной, похожей на белокурую девичью косу, плетью. Народ на помост кидал со всех сторон деньги. Когда началась казнь, и загремел барабан, Степка не выдержал и бросил меня наземь, а сам вскарабкался на ближайший подоконник к земляку. Страшное зрелище таким образом ушло из моего поля зрения, и я даже не слышал, кричал ли Лукин. Говорили, что он не издал ни одного стона, потому что деньги, накиданные народом, смягчили палача, и он бил не больно.

Отвратительные сцены публичной казни еще потом происходили на моих глазах. Я видел, как прогоняли сквозь строй солдата, как наказывали старуху… Бывало, отец приезжает со мною в Чернигов, куда он являлся к высшему начальству по делам службы; ведет меня за руку по тротуару. Дело к вечеру. Тихая погода, и солнце светит. А за каждым забором крики о пощаде. Это кого-нибудь секут… Да и в домах драли не только прислугу.

Глава четвертая

1856–1857

Побеги из дому. Бумажный змей. Приходское училище. Власть линейки. Путешествие в Киев. Записная книжка. Графиня и ее крепостная. Первая любовь.


Убегание из дому, за которое жестоко нам доставалось — мне и сестре Кате, вошло у нас в обычай, стало бытовым явлением нашей детской.

Взявшись за руки и с собачкой Нормой, мы проваливались сначала в бурьян, перебирались по кладочкам через ручей и заходили в первую попавшуюся избу, в мещанский или рабочий домик. Попадали к немецким ткачам и к русским. И, может-быть, из уважения или, вернее, из страха перед властью отца, а, может-быть, и искренно, из детолюбия, принимали нас радушно, и до того ласкали, что и теперь приятно вспомнить, какими бы мотивами ни руководствовалось гостеприимство. Я писал письма рабочим под их диктовку, читал им «Северную Пчелу» и «Сын Отечества»[24] и пристрастился к пусканию бумажных змеев, что было любимым занятием у всех посадских.

Как-то к нам на двор залетел оборвавшийся колоссальный змей, построенный ткачами и украшенный фольгой, картинками и шелковыми лентами; мочальный хвост его был перевит серебряной канителью, а к концу хвоста привязывался фонарь. Едва смеркалось, змей взвивался над Клинцами, и гудок его трещал баритонным звоном, подобно тому, как теперь гудят самолеты. Тогда была большая строгость по части огня. Полиция боялась пожара; на улице нельзя было даже курить. Фонарь на фоне темного неба беспокоил отца. Нельзя было дознаться, кто именно пускает змея, и кому он принадлежит. Я и Катя знали секрет, но молчали, да нас и не спрашивали. С некоторых пор за нами утвердилась кличка «убоищ», как и за Машкою — Рябая-Форма, которая украла у матери плюшевую кофту, убежала с этим злополучным сокровищем, была поймана в лесу и жестоко наказана на конюшне. Однажды удалось змея взять в плен. Отец обрадовался случаю, и змей хранился в беседке. Вечером Филипп запустил змея для удовольствия домочадцев. Отец только приказал отвязать фонарь. Я же, по наущению тайно подосланного ко мне рабочего мальчика, незаметно перерезал шпагат, когда змей взвился и загудел, и он внезапно замолк, закивал своей нарядной головой, свернулся и упал там, где его уже подстерегали верные люди. На другой день змей уже летал, неуловимый и победоносный, над самым нашим домом. Отец послал ему несколько пуль, но змей даже не дрогнул. Освобождение змея было первым из немногих политических преступлений, совершенных мною на жизненном поприще.