Голубой чертополох романтизма (Эйзенрайх) - страница 36

— А вы действительно очень устали. Может, все-таки вздремнете немного?

Теперь она уже была рада, что отказалась от мысли сделать из того происшествия маленькое газетное сообщение, а поскольку он не ответил, она еще раз вопросительно взглянула на него, потом снова на клочок бумаги, который держала в руках.

— Положите вон туда, в местную хронику, — коротко сказал он, однако, когда она поднялась, добавил: — Или просто выбросьте! — Видя, что она по-прежнему медлит, он сказал: — Делайте что хотите.

Горечь, продиктовавшая ему это указание и соответственно окрасившая его голос, передалась теперь и ей, и как раз в тот момент, когда она собралась сделать самое простое и, в общем, самое правильное — положить этот кусочек бумаги на определенное ему место, — именно в этот момент он произнес:

— Да-да, положите туда! Все равно ничего уже не изменится.

Она положила бумажку на письменный стол редактора местной хроники, потом быстро, на цыпочках, будто опасаясь, что ее застанут на месте преступления, вернулась на прежнее место и принялась писать под его диктовку. По утрам в понедельник новостей всегда было немного, и он диктовал вполголоса, с трудом превозмогая усталость. Ей показалось, что он целиком ушел в это занятие. Вдруг на середине какой-то фразы он встал и медленно, словно брел по щиколотку в бумажной трухе, подошел к столу редактора местной хроники, взял маленький кусочек бумаги, порывисто скомкал его и, уже возвращаясь на свое место, выбросил в корзинку для мусора. Он заметил, что она собралась было что-то сказать, но не хотел ничего слушать и тут же, даже не усевшись еще как следует, продолжил прерванную диктовку, да так поспешно, что она не успела рта раскрыть; чуть позже в комнату вошел редактор местной хроники, в шесть появился курьер, и постепенно она забыла все то, что хотела сказать, а потом они работали вместе до тех пор, пока другая стенографистка не пришла ее подменить.

Катастрофа

Весь вечер он промучился от последствий того, что невольно оказался свидетелем некоего происшествия, а ведь что, в сущности, произошло — да ровно ничего, упали и разбились вдребезги две дюжины пивных бутылок. Но отчего ему все время приходила в голову одна и та же мысль: ведь то могли быть не бутылки, а люди. И даже не сама эта мысль его беспокоила, а скорее загадка: как такая мысль вообще могла возникнуть в его голове и заполонить его сердце?

В тот вечер около половины шестого его вдруг одолел неукротимый голод, и поскольку коллеги не собирались прерывать работу до ее окончания, то есть почти до полуночи, он извинился перед ними и вышел на улицу, в ресторан. Ресторан, расположенный чуть выше, на склоне горы, был просторный и уютный, спроектированный и построенный специально для вечернего времени, когда городской центр вместе с отрыжкой из выхлопных газов выплевывает на окраины людей. Там было несколько залов, а во всю их длину протянулась узкая терраса; внутри, в помещении, пока что не было никого, но на террасе, еще освещенной вечерним солнцем, все столики, хотя и не полностью, были заняты, кроме одного, самого последнего, куда он уселся. Он чувствовал себя довольно-таки неуютно: во-первых, от голода, во-вторых, от того, что он сидит на таком неудачном месте: в самом конце террасы, вид направо ему загораживал разросшийся кустарник, прямо перед ним была голая нештукатуренная стена, а в середине ее дверь, ведущая через коридор в служебные помещения: здесь все время сновали официанты. Слева, вблизи от него, был сервировочный столик, возле которого тоже все время хозяйничали официанты, их движения были ленивы и вместе с тем нервозны, как будто в любой момент они были готовы отразить атаку. Наконец его обслужили, с едва скрытым недовольством людей, занимающихся своим делом лишь потому, что другое занятие, которое они сочли бы для себя более приятным и престижным, не принесет им достаточно денег. К тому же до шести здесь вообще не подавали горячего. Он заказал себе холодной говядины и стакан вина.