— Нюргун.
— Самый Лучший?
Я с вызовом подбоченился:
— Да, Самый Лучший!
Уот моргнул. Глаз его прояснился.
— Эй! — окликнул он Нюргуна. — Вылазь из саней!
Нюргун молчал. В который раз я пожалел, что не умею врать. С другой стороны, правда все равно выплывет, рано или поздно.
— Болен он, — объяснил я.
— Брюхо пучит? Зубы гнилые?
— Ноги отнялись.
— Кто отнял? Найдем, убьем!
— Никто не отнимал. Сами отнялись, от болезни.
В боку облака возникла прореха. Из нее до пояса высунулся Мюльдюн:
— Все в порядке?
— Ага.
— Давай дальше без меня. До Кузни дотащишь?
— Дотащу.
— Ну, я полетел.
— Да будет стремительным…
Уот махнул Мюльдюну рукой, раздвоенной в локте: лети уже! Концы постромков упали на землю. Прореха затянулась, облако прянуло ввысь и рыбкой нырнуло в снежную кутерьму. Стремительней некуда: было — и нет.
Пожелание впрок пошло.
Откровенно говоря, я недоумевал. Что это с Мюльдюном? Вёз-вёз сани, до Кузни довёз, и вдруг бац — улетел. Справлюсь ли я? Должен справиться. Но я думал, он с нами останется… Может, Мюльдюн с Уотом на ножах? Драки боится? Нам брата ковать-перековывать, а они сцепятся…
Много позже, краснея и запинаясь, Мюльдюн признался мне: всю дорогу он был уверен, что Нюргуна мы не довезем. Похороним в пути; в лучшем случае, за Кузней, после перековки. Однажды, сказал мой брат-силач, я его уже, считай, убил. Хорошо, не только я. Наша семья. Мы приняли решение, разделили ответственность, и я свыкся, забыл о совершённой подлости. Ты напомнил. Своим упрямством ты ткнул меня носом в моё собственное дерьмо. Что семья? Я — Мюльдюн-бёгё, я за других не ответчик. Предать Нюргуна во второй раз? Всей моей силы не хватило бы, чтобы снова поднять этот камень. Везу сани, не верю, что довезу; загрызть себя готов за то, что не верю. Будто от моей веры что-то зависит! Везу, а сам вижу: несу я его на руках в Кузню, кладу на наковальню, там он и умирает. Синий лежит, холодный. И ничего от меня не хочет. Хоть бы упрекнул, а? Ночью сплю — вижу. Днем бодрствую — вижу. В небе вижу, на земле, под землей. Надорвался я, братишка, хребет сломал. Вот и сбежал. Ты прости меня, ладно?
Нечего тут прощать, сказал я. Вернее, скажу.
С этим временем сплошная путаница.
— Ноги?
Уот вразвалочку побрел к саням. Нюргун смотрел на него снизу вверх, открыв рот. Из уголка рта на подбородок текла слюна. Брат впервые видел живого адьярая, ему было интересно. Уот подмигнул: нравлюсь, сильный? Дьэ-буо! Одной корявой пятерней — одной, клянусь! — он сгреб Нюргуна за грудки. Вынул из саней, поднял повыше. Они стояли лицом к лицу, вровень. Нет, вру. Не умею врать, а вру. Это адьярай стоял, а Нюргун висел. Одеяла, в которые мы завернули Нюргуна, чтоб не замерз в пути, свалились на землю, сбились жалкой кучей тряпья. В чужой рубахе, чужих штанах, чужих сапогах, во всем с чужого плеча, ляжек, ступней, ягодиц, Самый Лучший мог служить живым воплощением позора. Им я хвастался Уоту пятнадцать лет назад. Лгал напропалую, громоздил подвиг на подвиг.