Я снова берусь за это письмо после перерыва в два дня. Не буду докучать тебе подробностями тех недомоганий, что вынудили меня прервать мой рассказ, – уж больно все это тягостно.
Как бы то ни было, я увидел, что так и не дал тебе то, что имело бы для тебя огромную пользу, и поэтому поручил своему секретарю поискать в моих бумагах нечто такое, что поможет тебе в работе. Возможно, ты помнишь, как лет десять назад я выступал на освящении построенного нашим другом Агриппой Храма Венеры и Марса, нынче называемого Пантеоном. Сначала мне пришла идея – потом я от нее отказался – написать сказочную речь, почти поэму, если можно так выразиться, в которой причудливо соединился бы тот Рим, который мы видели, когда были молоды, и тот, который представлен в Храме. В общем, при подготовке речи я сделал себе в помощь кое-какие заметки о тех временах и сейчас, в попытке помочь тебе в создании истории мира, хочу обрисовать некоторые моменты.
Представь, если можешь, четверых юнцов (сейчас все они для меня совершенно чужие люди), не ведающих своего будущего и не знающих самих себя, плохо разбирающихся в специфике того мира, в котором они начинают жить. Один (это Марк Агриппа) высокий и мускулистый, с почти крестьянским лицом: широкий нос, выступающие скулы, обветренная кожа, сухие каштановые волосы и жесткая рыжеватая борода. Ему девятнадцать. У него тяжелая, как у вола, походка, однако он, как ни странно, при этом не лишен грации. Его речь проста, он произносит фразы медленно и спокойно и никогда не показывает своих чувств. Из-за бороды никто и не догадался бы, что он так юн.
Другой (это Сальвидиен Руф) столь же худ и изящен, сколь Агриппа тяжеловесен и крепок, столь же стремителен и изменчив, сколь Агриппа – медлителен и собран. У Сальвидиена узкое лицо, светлая кожа и темные глаза, он охотно смеется, много шутит и разгоняет мрачное настроение, от которого страдаем все мы. Он старше всех нас, но мы относимся к нему как к любимому младшему брату.
Третьего (это я) вижу не так четко, как других. Человек плохо знает самого себя, не знает он, и каким его видят окружающие, но я думаю, при знакомстве они посчитали меня своего рода дурачком и воспринимали таковым еще некоторое время после путешествия. В те времена я был склонен к напыщенности в своих речах и был твердо уверен, что поэт имеет на это право. Я богато одевался, отличался манерностью и прихватил с собой из Ареццо слугу, чья единственная обязанность состояла в том, чтобы заниматься моими волосами. Так продолжалось до тех пор, пока мои друзья безжалостно не высмеяли меня, и я вынужден был отправить своего парикмахера в Италию.