Осень в карманах (Аствацатуров) - страница 31

– Да уж…

– Чего ей от меня надо, а? Какой во всем этом смысл?

– Как «какой смысл»? – удивился Михеев. – Очень просто. Я вам скажу, мой дорогой. Эта Бровкина попросту хочет, чтобы вы за нее написали весь диплом.

Тут я хлопнул себя по лбу. Действительно, все оказалось очень просто.

И Теодор Драйзер

– Андрей, в чем дело?! – металлический голос заведующей прерывает мои воспоминания. – Вы что решили, что у меня без вас других дел не хватает?

– Елена Михайловна…

– Надеюсь, вам, доценту кафедры, не нужно объяснять ваши прямые обязанности?! Кто на лекции сказал, что Драйзер – дерьмовый писатель?!

Я отвечаю, что никому и никогда ничего подобного про Драйзера не говорил.


Драйзер был большим нескладным человеком. Он жил в стране, где с самого начала победили либеральные идеи. Он видел, как из топей и болот люди вознесли к тучам самый великий город мира. Как они прокладывали железные дороги, как создавали и разоряли банки, как, выбиваясь из последних сил, в ожесточении жрали друг друга.

Однажды он пришел в сиротский приют для мальчиков – известный всему миру писатель. Воспитатели попросили его подождать, посидеть в зале и засуетились. Детей спешно отмыли, почистили и одели в аккуратные рубашечки и брючки, специально приготовленные для таких торжественных случаев. Потом их вывели к Драйзеру, выстроили перед ним по росту и велели читать стихи. Драйзер сидел на стуле, большой нескладный человек в клетчатых штанах, и, наклонив голову, слушал. Потом он вдруг снял очки и заплакал. Полез в карман, достал носовой платок, огромный, белый, совершенно неуместный, и принялся неловко утирать слезы. Когда чтение стихов закончилось, он с усилием поднялся, хотел что-то сказать воспитателям. Не смог. Известный писатель…

Наверное, в тот момент он острее всего почувствовал, что все бессмысленно. Что люди давно уже провозгласили относительность всех вещей, исключая шкурные. Что бессмысленно даже искусство, особенно профессиональное. Что нужно всеми силами пресекать красоту, пресекать всякую складную, членораздельную речь, что нужно картавить, запинаться, безжалостно ломать ее косноязычием.


Я повторяю Елене Михайловне, что никогда прилюдно не называл Драйзера дерьмовым писателем, и зачем-то назло добавляю:

– Но, честно говоря, всегда хотел его так назвать.

Апенко устало смотрит мне в глаза:

– Так, декабрист Лунин… Знаете… шагайте-ка отсюда. – Она тянется к каким-то бумагам у себя на столе, давая мне понять, что разговор окончен. – А Бровкину, – говорит она на прощание, – раз вы не справились, я отдаю Михееву.