. Это стиль, как выражался аббат Бремон
[24], «весь усеян зимними розами».
У этого Постороннего мощный, острый мазок, богатство красок большого художника: «Не улыбнувшись, она склонила свое длинное костистое лицо»; «Я чувствовал себя несколько потеряно между бело-голубым небом и однообразием этих тонов: вязкой чернотой вскрытого гудрона, тусклой чернотой одежд и лаковой чернотой катафалка». С чувствительностью поэта он замечает нежную игру света и тени и меняющиеся оттенки неба. Он вспоминает «поток солнечного света, заставляющий пейзаж содрогаться» и «запах ночи и цветов». Он слышит «жалобу… которая медленно поднимается, словно цветок, рожденный тишиной». Вкус, руководящий выбором его эпитетов, безупречен. Этот Посторонний говорит нам о «сонном мысе», о «темном дыхании».
Но есть вещи, которые могут смутить еще больше. Ведь он, если судить о нем по деталям, привлекающим его внимание (вспомним хотя бы эпизод с «чокнутой» или, в особенности, эпизод со стариком Саламано, который ненавидит и мучает свою собаку и, в то же время, с глубокой и трогательной нежностью ее любит), способен — разумеется, проявляя осмотрительность и сдержанность, но не испытывая отвращения — заглядывать в бездны. При всей «наивности» и «необдуманности», с которыми он, как говорит Морис Бланшо, раскрывает «истинную, неизменную формулу существования человека: я не думаю, мне не о чем думать», он бесконечно более искушен, чем может показаться. Например, такое оброненное им замечание: «Все разумные существа в большей или меньшей степени желают смерти тем, кого любят» — хорошо показывает, что ему случается, причем несомненно чаще, чем кому-либо, вторгаться с достаточно нетрадиционными вопросами в запретные и опасные зоны.
Возможно, именно эти, столь очевидные противоречия и вызывают у читателя то тягостное чувство, от которого невозможно отделаться на протяжении всей книги. И только в конце, когда, не в силах более сдерживаться, герой Альбера Камю чувствует, что «в нем… что-то прорвалось», и «выплескивает… все, что у него на душе», мы чувствует себя освобожденными вместе с ним: «…Казалось, я остался с пустыми руками. Но я был уверен в себе, уверен во всем… уверен в моей жизни и в той смерти, которая должна была наступить… Я был прав, я все еще был прав, я всегда был прав <…> Какое мне дело до чьих-то смертей, до материнской любви, какое мне дело до… жизни, которую выбирают, до судьбы, которую избирают, когда одна и та же, не оставляющая выбора, судьба должна постичь и меня самого, и вместе со мной миллиарды избранников… На свете нет никого, кроме избранников… И в один прекрасный день они тоже будут приговорены».