76. Мы причалили. Я сошел на берег; это была маленькая гавань маленького городка. Какие-то люди бродили вокруг по мраморным плитам, я заговорил с ними, но не понял их языка. По-видимому, это был какой-то итальянский диалект. Я позвал моего рулевого, он по-итальянски понимает, но этих людей тоже не понял; он сказал, что это не итальянский. Впрочем, все это меня не слишком беспокоило, у меня было единственное желание — немного отдохнуть, наконец, после бесконечного плавания, а для такой цели это место годилось так же, как и любое другое. Я еще раз поднялся на борт, чтобы сделать необходимые распоряжения. Всей команде было приказано пока что оставаться на корабле, только рулевой должен был сопровождать меня; я слишком отвык от твердой земли и, наряду со стремлением к ней, мной овладел и некий известный страх, от которого было никак не отделаться, поэтому рулевой и должен был меня сопровождать. Кроме того, я еще спустился в женскую каюту. Жена кормила грудью нашего младшего, я погладил ее нежное раскрасневшееся лицо и сообщил о своих планах. Она, подняв ко мне лицо, одобрительно улыбнулась.
77. Как ни хотелось мне этого избежать, я все же вынужден вновь досаждать Вам моим основным возражением (это не было возражением, так далеко я не захожу, это было лишь выражением неприятия) против Вашего «Швайгера», еще раз вернувшись к нему. После нашего тогдашнего вечернего разговора я всю ночь чувствовал невыносимую тяжесть, и если бы наутро одно неожиданное событие не отвлекло меня, я наверняка написал бы Вам сразу.
Мучительное воспоминание о том вечере (а я вспоминал разговор с самого начала, с открывания двери, с того, как подошел — со злостью, и она отняла у меня почти всю радость этого посещения) было вызвано тем, что я, собственно, ничего против «Швайгера» не высказал, просто поболтал немного, да к тому же был зануден, тогда как то, что — прекрасно — говорили Вы в оправдание некоторых особенностей пьесы, показалось мне неожиданным и совершенно справедливым. Однако опровергнуть мои убеждения это не могло, они стали совершенно неопровержимы задолго до того, как я дошел до этих особенностей. Если же я тем не менее не мог сформулировать мои возражения так, чтобы они стали понятны хотя бы мне самому, то причина этого в моей слабости, проявляющейся не только в мышлении и речи, но и в приступах своего рода сознательного бессилия. Пытаюсь я, к примеру, высказать что-то против пьесы, и уже на второй фразе это бессилие начинает одолевать меня вопросами: «О чем ты говоришь? О чем вообще речь? Что это такое, литература? Откуда она приходит? Какая от нее польза? Какие же все это сомнительные вещи! А наложи на эту сомнительность еще сомнительность твоих речей — и получится что-то чудовищное. Как тебя занесло на эти бесполезные горние тропы? Заслуживает ли это серьезных вопросов, серьезных ответов? Возможно, но не твоих: это дело высочайших правителей. Скорей назад!» И это «назад» означает, что я тут же оказываюсь в кромешной тьме, из которой меня уже не может извлечь ни помощь моего оппонента, ни чья бы то ни было еще. В себе Вы, похоже, ничего подобного не замечали, хоть и написали «Человека из зеркала». Впрочем, я и в спокойном состоянии отдаю должное этому внутреннему собеседнику; Вы иногда слишком строги к нему, а ведь он — не более чем ветер, играющий воздушными существованиями и продлевающий жизнь опавшим листьям.