Есть такой малороссийский диалог, характеризующий народ и в то же время дающий представление о повадках моего отца.
Два крестьянина.
Первый. Мы с тобой шли?
Второй. Шли.
Первый. Тулуп нашли?
Второй. Нашли.
Первый. Я тебе его дал?
Второй. Дал.
Первый. А ты взял?
Второй. Взял.
Первый. Так где он?
Второй. Что?
Первый. Да тулуп!
Второй. Какой тулуп?
Первый. Мы с тобой шли?
Второй. Шли.
Первый. Тулуп нашли?
Второй. Нашли.
Первый. Я тебе его дал!
Второй. Дал.
Первый. А ты взял!
Второй. Взял.
Первый. Ну так где он?
Второй. Что?
Первый. Тулуп.
Второй. Да какой тулуп?
И так далее до бесконечности, но только мне было совсем не до смеха, я задыхалась, и к горлу подступал какой-то комок, причинявший мне ужасную боль, тем более что я не позволяла себе плакать.
Я попросила разрешения вернуться вместе с Диной, а отец с матерью остались в русском ресторане.
Целый час я не шелохнулась, губы у меня были стиснуты, а в груди какая-то тяжесть; я ни о чем не думала и не сознавала, что творится вокруг меня.
Тогда отец подошел ко мне, поцеловал в волосы, в руки, в лицо, потом завел лицемерные и трусливые жалобы и сказал:
– В день, когда тебе в самом деле понадобятся помощь и покровительство, скажи мне слово, и я протяну тебе руку.
Я собралась с последними силами и, напрягая горло, ответила:
– Этот день пришел, где ваша рука?
– Теперь тебе еще не нужна помощь, – поспешил он возразить.
– Нужна.
– Нет, нет.
И заговорил о другом.
– Представьте себе, сударь, что наступит такой день, когда у меня будет нужда в деньгах. <…> Я тогда пойду в певицы или буду давать уроки игры на рояле, но ничего у вас не попрошу.
Он не обиделся: с него было довольно, что он видит меня такой несчастной и что это для меня невыносимо.
Суббота, 25 ноября 1876 года
Мама так разболелась, что нечего и думать о том, чтобы везти ее в Версаль[67]. За нами заехали г-н и г-жа Мертенс. Я была, как всегда, в белом, но на голове черная бархатная шапочка, от которой волосы казались удивительно золотистыми. Шел дождь. Мы были уже в вагоне, как вдруг появляется какой-то еще молодой господин с орденом, такой француз с головы до пят, полунегодяй-полукавалер, на вид любезный, а на самом деле сухой, со всеми хорош, в душе груб и зол. Тщеславен и завистлив, остроумен и глуп.
– Позвольте, моя крошка, – сказала баронесса, – представить вам господина Жанвье де ла Мотта, одного из тех, кто возглавил наполеоновскую партию.
Я поклонилась; вокруг тем временем происходили другие знакомства. <…>
Этот депутатский поезд напомнил мне поезд охотников на голубей в Монако, только вместо ружей здесь были портфели. В зале господа де ла Мотт усадили нас в первом ряду справа, выше бонапартистов и как раз напротив республиканцев. Зал или, по крайней мере, кресло председателя и трибуна снова напомнили мне охоту на голубей. Только г-н Греви, вместо того чтобы дергать за бечевку, с помощью которой отворяются клетки, изо всех сил звонил в звонок, что не мешало правым несколько раз прерывать превосходную речь г-на Дюфора, министра юстиции. Это порядочный человек, он храбро и искусно боролся против подлостей республиканских собак