Кроме того, я собственноручно поправил в протоколе те места, где следователь Дручинин писал «крыша», а я говорил «дань», а также ответил на вопросы адвоката о применении ко мне пыток и избиений. Однако медосвидетельствование мне так и не было назначено и произведено, хотя шишки от ударов по голове в качестве жировиков находятся у меня на затылке и по сей день.
В камере я рассказал Ракову, что, когда я говорил следователю слово «дань», то он писал в протоколе «крыша»; я снова говорил «дань», а он снова писал «крыша».
— Это именно та ситуация, — сказал Раков, — когда одно слово ломает всё дело.
«А мне — жизнь», — подумал тогда я.
— Вот и стой на своём: у них против тебя ничего нет.
Раков в свою очередь рассказал мне, что он сегодня был у адвоката и там через открытое окно подслушал, как в соседней комнате оперативники говорили обо мне. А потом они начали говорить о стартёре в машине, стоявшей под окном, который один из оперóв никак не может поменять. Раков сказал, что зэк в тюрьме должен слушать и запоминать всё, а позднее правильно использовать эту информацию. Поэтому, когда в следующий раз меня вывели на допрос и после ухода адвоката меня посетили оперá, а потом Полищук попросил Сашу-Лома подвезти его, я спросил у Александра Николаевича (так звали Сашу-Лома по имени-отчеству), отремонтировал ли он свой стартёр.
— Откуда ты знаешь? — спросил он.
Я ответил, что человек, которого, мол, вы ко мне подсадили, тут вам рассказывает про меня, а мне в камере — про вас.
— Я к тебе никого не сажал! — сказал Саша-Лом.
На следующий день я попросил адвоката, чтобы он уходил только после того, как меня уведут в камеру.
После того как меня приводили после допросов в камеру, кто-то постоянно до отбоя долбил бутылкой (как сказал Раков) в дверную стену. Раков утверждал, что в камере становится невозможно находиться. А от меня идёт жар, как от раскалённой печки. Когда я в этот раз вернулся в камеру, Ракова там уже не было. А меня на следующий день посадили в другую — туда, где было три человека. Правда, потом, пару месяцев спустя я ещё раз встретился с Раковым. Он заехал на один день (в камере было много народу) и написал мне на листочке, что сам попросился ко мне и заверил начальника, что у нас всё в порядке. Он сказал, что я неправильно сделал, что выставил его из камеры, однако он на меня не обижается, ибо знает, что я попал в заключение первый раз. Кроме того, он сказал, что вреда мне никакого не сделал, а, может быть, даже принёс некоторую пользу, и знает, что меня скоро выпустят, потому что судить меня не за что. Ещё он сказал, что сразу сидел с моим приятелем Чопенко, которому, так же, как и мне, дали двенадцать суток и которому он, Раков, подарил красивую пепельницу из хлеба и ещё много чего сделал хорошего. Только сразу об этом мне сказать не мог. А ещё он рассказал, что Наташа — жена Чопенко — носила своему мужу передачи, которые ему разрешили, и что Чопенко написал ему записку на 300 долларов, чтобы Наташа отдала данную сумму предъявителю этой записки. Раков сказал, что его увозят на лагерь, и попросил меня написать ему такую же записку на 300 долларов. Я сказал, что ничего писать не буду, чтобы потом это не оказалось платой за заказ. Однако номер телефона Оли я ему дам и предупрежу адвоката, чтобы она отдала ему деньги. На следующий день Ракова увезли.