Меня же интересуют именно факты. И хотя многие из них говорят не в мою пользу, они, смею вас уверить, точны.
Так что Хьюз ошибался, говоря, что якобы я ратовал за пиво. Это Спидикат заказал пиво, а я попросту влил его в глотку (поверх всех ранее принятых порций пунша с джином) прежде, чем сообразил, что делаю. Это и доконало меня. Я окончательно захмелел — «нализался как свинья», говорит Хьюз, и он совершенно прав, и когда приятели вывели меня из «Виноградной лозы», я уже едва держался на ногах. Друзья погрузили меня в импровизированный портшез, и тут вдруг появился преподаватель, и Спидикат, оправдывая свое имя, испарился.[2] Я остался лежать, развалившись на сиденье, и подошедший учитель, естественно, заметил меня. Им оказался старый Рафтон, один из заведующих пансионом у Арнольда.
— Боже милосердный! — вскричал он. — Это же один из наших мальчиков, и он пьян!
Я еще способен был различить его вытаращенные, круглые, как ягоды крыжовника, глаза и седые бакенбарды. Он попытался поднять меня, но с таким же успехом мог попытаться оживить труп. Я только лежал и хихикал. В конце концов он вышел из терпения, замолотил по сиденью тростью и закричал:
— Эй, носильщики! Берите-ка его, да несите в школу! Он предстанет за это перед директором!
И вот процессия, в которую входили старый Томас, носильщики и Рафтон, идущий последним и изрыгающий нравоучения по поводу греха неумеренности, доставила меня в лазарет, где я был переложен на койку для протрезвления. Это не заняло много времени, скажу вам, и, как только мои мысли немного прояснились, я стал размышлять о предстоящих событиях. Если вы читали Хьюза, то имеете представление о нашем директоре — докторе Арнольде. Он даже в лучшие времена не питал ко мне добрых чувств. Самое меньшее, на что я мог рассчитывать — порка перед всей школой. Уже одна эта мысль повергла меня в ужас, но сам Арнольд страшил меня еще больше.
Меня продержали в больнице пару часов, а потом пришел старый Томас и сказал, что директор хочет видеть меня. Я последовал за Томасом вниз по лестнице и через двор школьного корпуса, а фаги[3] выглядывали из-за углов и перешептывались между собой, что, мол, скотина Флэши таки попался. Томас постучал в дверь кабинета доктора, и возглас «Войдите!» прозвучал для меня, как скрип адских врат.
Доктор стоял перед камином, сложив руки за спиной, из-за чего фалды его фрака некрасиво оттопырились, и глядел на меня как турок на христианина. Глаза директора сверкали, что острия сабель, лицо было бледным, и на нем застыло то выражение омерзения, каковое он приберегал как раз для подобных случаев. Даже под воздействием не выветрившихся до конца паров спиртного я почувствовал в это мгновение такой страх, какого не испытывал никогда в жизни — а если вам приходилось скакать под артиллерийским огнем русских пушек под Балаклавой или дожидаться пыток в афганской темнице, как это было со мной, — то вы можете представить, что такое страх. Даже сейчас, когда этот человек вот уже лет шестьдесят как умер, я все еще чувствую себя неуютно, вспоминая о докторе Арнольде.